<< Главная страница

Рауль Мир-Хайдаров. Двойник китайского императора




* ЧАСТЬ I *

Закир-рваный. Рэкет, Форштадт, Осман-турок. Фамильный
жемчуг из Стамбула. Прелестная Нора. Жуликоватые поводыри. Аукцион в Страсбурге. Джаз-оркестр
Марка Раушенбаха. "Скорцени" во флотском мундире.

- Слава богу, кончилась жара! Как по волшебству, ветерок появился. Я, пожалуй, сегодня тут на айване и спать буду, - сказал, обращаясь в темноту сада, крупный, в годах, импозантный мужчина.
- Можно подумать, жара вас замучила, - тихо засмеялась за спиной в темноте женщина. - В кабинете два кондиционера, дома тоже в каждой комнате, не успеваю выключать, холод - хоть шубу надевай. А теперь и в машине у вас японский кондиционер. Этот лизоблюд Халтаев похвалялся - мол, ни у кого пока нет такой новинки. Забыла, как фирма называется...
- "Хитачи", - подсказал Махмудов, но разговора не поддержал, только отметил про себя, что прежняя его жена, Зухра, никогда не позволила бы себе так разговаривать с мужем, и тем более называть соседа, начальника милиции, лизоблюдом.
Он легко поднялся и пересел на другую сторону большого айвана, чтобы лучше видеть суетившуюся возле самовара Миассар: любил наблюдать за ней со стороны. Ловкая, стройная, никто не давал ей тридцати пяти, так молодо она выглядела.
Тучный по сравнению с женой, он, однако, отличался поразительной энергией, легкостью движений, стремительностью походки и изяществом жеста. В его манерах, повадках ощущалось нечто артистическое, оттого кое-кто за глаза называл его Дирижером. Однако круг людей, позволявших себе такое обращение, был узок, прозвище не прижилось, в миру его величали просто и ясно - Хозяин.
Давно, почти тридцать лет назад, его, молодого инженера, неожиданно взяли на партийную работу. Он помнил, как расстроился от свалившегося вдруг предложения, тем более что в таких случаях согласия особенно не спрашивают. Честно говоря, он хотел работать по специальности, мечтал стать известным мостостроителем,- в районе он и возводил третий в своей жизни мост.
Работа в райкоме пугала неопределенностью, ему казалось, что там особые люди, наделенные высоким призванием свыше, по-иному мыслящие. Он искренне полагал, что ни в коем разе не подходит им в компанию, и считал, его дело - строить мосты.
Накануне выхода на новую службу он тщательно чистил и гладил свой единственный костюм. Стол в тесной комнатенке коммуналки находился как раз напротив щербатого зеркала, оставшегося от прежних хозяев, и он то и дело натыкался взглядом на свое растерянное отражение.
"И с таким-то жалким лицом во власть?" - пришла неожиданная мысль, и он вдруг понял молодым умом, чем отличается его новая работа от прежней.
В мостостроении не имело значения, как ты выглядишь, как держишься, какие у тебя манеры, каким тоном отдаешь распоряжения, важно другое - профессиональная компетентность, знания, даже инженерная дерзость - без них моста не построишь.
Нет, он и тогда не считал, что внешний вид, осанка, манеры - основа его новой работы, в ней, как и во всякой другой, наверное, полно своих премудростей, даже таинств, ведь связана она с живыми людьми. Но цепкий природный ум ухватил в этой цепи, может быть, самое важное звено, он это чувствовал, хотя и не понимал до конца. Весь оставшийся день, отложив костюм в сторону, новоиспеченный партработник провел у зеркала и уяснил, что ему следует выработать свое "лицо", манеру, походку. Утром, когда впервые распахнул парадные двери райкома, он уже не был растерян, как накануне, вошел твердым, уверенным шагом, с гордо поднятой головой, в жестах чувствовалась правота, сила, убежденность. Со стороны казалось, такому молодцу любые дела по плечу, он весь излучал энергию и стремление свернуть горы...
Хозяин вглядывается в слабо освещенный сад, где у самовара возится Миассар. Длинные языки пламени вырываются из трубы, и огонь по-особенному высвечивает лицо жены, делает ее выше, стройнее, ханатласное платье, отражая блики огня, переливается немыслимыми тонами и красками.
Волшебство да и только! Ночь, тишина, большой ухоженный сад и красивая женщина в сверкающем от сполохов огня платье. Самовар вот-вот закипит, но ему так хочется, чтобы этот миг ожидания продлился.
Задумавшись, он отводит глаза и слышит, как упала на землю самоварная труба.
- Не обожглась? - невольно вырывается у мужа участливо, и он смущается своей минутной слабости.
Мужчина не должен открыто выказывать симпатию женщине,- так учили его, так и он воспитывал сыновей, давно живущих отдельно, своими семьями. И снова мысли возвращаются к текущим делам.
Два важных сообщения получил он в тот день. Срочная телеграмма из Внешторга уведомляла: аукцион в Страсбурге приглашает конезавод района на юбилейный смотр-распродажу чистопородных лошадей.
Другая - секретная депеша из Ташкента гласила, что на следующей неделе он должен прибыть на собеседование к секретарю ЦК по идеологии.
Аукцион в Страсбурге был лишь третьим в истории конезавода, но персональное приглашение французов он оценил: значит, заметили в Европе его ахалтекинцев и арабских скакунов. Догадался он и о причине вызова в столицу. Прошло уже больше трех месяцев, как вернулась с XIX всесоюзной партконференции делегация, и все три месяца в республике на всех уровнях муссируется вопрос: кто эти делегаты, обвиненные прессой в коррупции?
Официальных ответов пока нет, но всеведущий сосед, полковник Халтаев, неделю назад поделился секретом: одного знаю точно - наш новый секретарь обкома, сменивший три года назад Анвара Абидовича Тилляходжаева, преследуется законом за то же самое, что и прежний, хотя масштабы, конечно, далеко не те.
И сегодня, получив депешу, секретарь райкома подумал, что ему, скорее всего, предложат возглавить партийную организацию области. Но догадка эта не обрадовала. Вот если бы подобное случилось лет семь назад, грустно усмехнулся он, пряча бумагу в сейф. Не хотелось сейчас, в ожидании самовара, размышлять о новом назначении, не волновала и предстоящая поездка в Страсбург. И вдруг, казалось бы, совсем некстати он вспомнил первую свою командировку в Западную Германию. Аукцион проводили в местечке Висбаден, в разгар курортного сезона, куда на минеральные воды съезжаются толстосумы со всего света. Вспомнил, впрочем, не знаменитый Висбаден, а самое примечательное в этой поездке - посадку в аэропорту Москвы.
Вылетал Махмудов в конце недели и, наверное, потому оказался в депутатской комнате один. Но через полчаса, пока он коротал время у телевизора, появилась группа бойких молодых ребят, быстро заставивших просторный холл большими, хорошо упакованными коробками, ящиками, тюками, связками дынь. В довершение всего они бережно внесли какие-то большие предметы, обернутые бумагой; судя по осторожности сопровождающих, там было что-то хрупкое, бьющееся. Затем доставили с десяток открытых коробок с дивными розами. Сладкий аромат цветов заполонил депутатскую.
Хозяин справился у дежурной, не делегация ли какая отбывает в столицу. Та, ухмыльнувшись, ответила не без иронии, мол, нет, не делегация, и назвала фамилию одного из членов правительства, добавив, что тот всегда отправляется в белокаменную с таким багажом.
Подошло время посадки, но министр так и не появился, однако те же шустрые молодчики быстро загрузили его "багаж" в самолет. В самолете Пулат Муминович, занятый мыслями о предстоящем аукционе, забыл о члене правительства. Появился тот в самый последний момент, когда уже убирали трап. Как только он занял свое кресло в первом ряду, лайнер вырулил на старт. Через полчаса министр храпел на весь салон, к неудовольствию окружающих, неприятно раздражал и тяжелый водочный перегар, исходивший от высокого сановного лица.
Едва шасси лайнера коснулись бетонного покрытия посадочной полосы в Домодедове, важный чин тут же проснулся и, когда самолет начал выруливать к зданию аэропорта, направился в пилотскую кабину. О чем он договорился с командиром корабля, стало ясно через несколько минут.
Махмудов сидел у окошка и видел, что подруливающий к зданию самолет встречала группа людей, человек десять-двенадцать. Некоторые лица показались ему знакомыми, и он тут же припомнил служащих из постоянного представительства республики в Москве,- останавливался он как-то там в гостинице. Чуть поодаль от встречающих он увидел с десяток правительственных "Чаек" и даже один "мерседес" и каким-то чутьем угадал, что машины имеют отношение к ташкентскому рейсу.
"Не многовато ли машин для одного члена правительства?"- вскользь подумал Хозяин, но вскоре его сомнения разрешились неожиданным образом: лимузины действительно ждали самолет из Ташкента...
Первым с трапа сошел член правительства, и встречающие гурьбой кинулись к нему, но тот поздоровался с кем-то одним, другим показал рукой на грузовой отсек, откуда, видимо, уже подавали коробки, тюки, ящики и тут же у трапа их ставили отдельно,- размещением руководил сам хозяин багажа.
Вскоре появились и странные предметы, также бережно отставленные в сторону. И вдруг Махмудов заметил, что оберточная бумага с одной таинственной "посылки" сползла и обнажилась высокая напольная ваза. Но не фарфоровая ваза удивила его, а то, что на ней был изображен один из членов руководства страны, портреты которого в праздничные дни украшали улицы.
Хозяин багажа тут же обратил внимание на оплошность, и вазу быстренько запеленали. На каждой коробке, ящике, тюке и вазах белел квадрат, издали очень похожий на почтовый конверт.
Министр, видимо, не раз проделывавший подобную операцию, действовал уверенно и оперативно. Как только вынесли последние коробки с цветами, он сорвал с какого-то ящика белый квадрат - под ним обозначилась фамилия адресата, и он выкрикнул ее. Черная "Чайка" мгновенно подрулила к сотрудникам представительства, и те ловко загрузили багажник, а вазу аккуратно передали в салон. Один за другим срывались белые квадраты, выкрикивалась очередная фамилия, и машины тут же подъезжали к месту раздачи. Вся операция заняла минут семь-восемь,- процесс явно был давно отработанный. С последней "Чайкой" отбыл и сам член правительства; в салон передали последнюю вазу, и, видимо, ему самому пришлось ехать с ней в обнимку до самого адресата.
Вся эта четко организованная раздача подарков внизу просматривалась еще в три-четыре окошка с той стороны салона, где сидел Махмудов, но вряд ли кто обратил на нее внимание, все с нетерпением ждали приглашения на выход.
Однако если он так и подумал, то явно ошибся - прилета этого рейса из Ташкента ждали не только персональные шоферы высоких московских чиновников. Если бы он хоть на секунду поднял взгляд на второй этаж, то заметил бы, что два человека в штатском аккуратно фотографировали каждую подъезжавшую к раздаче машину, и успевали щелкнуть в ту самую секунду, когда внизу срывали белый квадрат и на миг обозначалась фамилия высокопоставленного лица - адресата щедрых даров... Да, это было незабываемое зрелище, которое наводило на размышления...
Но мысли его упорно возвращаются к депеше из ЦК, и он радуется, что сроку у него - целая неделя. Ему давно уже хочется разобраться в своей жизни, особенно в последних ее годах, да все недосуг - дела, дела...
Миассар осторожно подносит кипящий самовар к айвану.
- Подожди, я помогу, - говорит муж и, быстро спустившись с невысокого айвана, под которым журчит полноводный арык, поднимает самовар к дастархану.
- Что-то я вас сегодня не узнаю, - озорно улыбается Миассар, по узбекскому обычаю обращаясь к мужу на "вы". - Перестройка, что ли, в наши края дошла? Если она так преображает сильный пол, я за нее двумя руками голосую...
- Ласточка моя, оставь политику для мужчин. Лучше налей чаю, в горле пересохло, - отвечает хозяин дома, подлаживаясь под шутливый тон жены.
С первой женой у него так не получалось. Но у той были свои достоинства, особенно ценимые на Востоке. Зухра никогда не перечила, не возражала, вообще не вмешивалась в его дела. Он и с ней жил хорошо, в ладу. Но проклятая, коварная болезнь, подкравшись неожиданно, в месяц скрутила здоровую женщину, никакие врачи не помогли...
Пулат берет из рук жены пиалу с ароматным чаем. Прекрасная хозяйка Миассар, все у нее сверкает, блестит, а уж чай заваривает - наверное, хваленые китаянки и японки позавидовали бы! Как бы ни уставала, у них в доме заведено - последний, вечерний чай всегда из самовара. За чаем они продолжают перебрасываться шутливыми репликами, Пулату хочется сказать что-то ласковое, трогательное и без шуток, но он опять сдерживает себя. Жену надо любить, а не баловать, помнит он заветы старших.
И вдруг вспоминается ему, как он женился на Миассар - двенадцать лет назад, неожиданно, тогда он уже второй год вдовцом ходил. Сыновья, все трое, к тому времени учились в Ташкенте, но хлопот хватало - и по дому, и по саду; привыкший к комфорту, уюту, он остро чувствовал потерю жены. На Востоке жизнь одинокого мужчины не одобряется, здесь практически нет "непристроенных" вдовцов, тем более мужчин относительно молодого возраста, и его частная жизнь оказалась под пристальным вниманием общественности, секретарь райкома все-таки. Тут на многое могут закрыть глаза, но за моралью, нравственностью, традициями следят строго...
Конечно, он чувствовал затаенный интерес женщин к себе, и даже совсем молодых, но все казалось не то, не лежала ни к кому душа. Однажды пригласили его на свадьбу. Приехал он туда с большим опозданием, когда привезли невесту, - красочный момент, подружки новобрачной, сменяя друг дружку, танцуют перед гостями. С приездом невесты и сопровождающих ее подруг в доме жениха царит переполох, и его не сразу заметили, да и гость, сознавая важность момента, не особенно старался попасться на глаза хозяевам. Пробившись к кругу, он азартно поддерживал старавшихся танцоров. Особенно изящно, с озорством танцевала одна из подружек невесты, одетая на городской манер, - она больше всех и сорвала аплодисментов.
- Удивительно красивая, грациозная девушка, и как тонко чувствует народную мелодию! - машинально обратился он к мужчине, стоявшему рядом.
- Что ж сватов не засылаете, раз понравилась? - ответил вдруг мужчина, то ли усмешливо, то ли серьезно, но вполне доброжелательно.
Махмудов так растерялся, что не сразу ответил, а тут его и хозяева приметили. Восточные свадьбы длятся до зари, и запоздавший высокий гость веселился от души до утра. Уходя, он уже знал, что девушку зовут Миассар, а человек, предложивший присылать сватов, приходится ей родным дядей по отцу.
Замуж выходят тут рано, в семнадцать-восемнадцать, и двадцать четыре года Миассар, по местным понятиям, считались едва ли не старушечьими для невесты. Конечно, и родители Миассар, и родня переживали, всех волновала судьба всеобщей любимицы,- годы бежали, а женихов не предвиделось, в районе каждый парень на виду, и, может быть, у дяди ее в отчаянье вырвалось насчет сватов.
Женитьба на Востоке дело тонкое, и Хозяин не кинулся очертя голову с предложением - а вдруг отказ, какой удар по авторитету! - но и прибегать к чужой помощи не стал. Побывал два-три раза в Доме культуры, где работала Миассар, и хотя ни о чем личном они не говорили, девушка поняла, что неспроста стал наведываться секретарь райкома и не очаг культуры главный объект его забот.
- Здорово выиграл наш Дом культуры, когда вы стали за мной ухаживать, - шутила потом не раз жена. Хотя по европейским понятиям эти редкие наезды вряд ли можно считать ухаживанием, но в ее памяти это осталось именно так.
Неизвестно, как долго длилось бы это своеобразное ухаживание, если бы Миассар однажды не пришлось позвонить секретарю райкома. Она готовила зал для партийной конференции, и потребовалось срочное вмешательство райкома. Дело уладили быстро, и когда девушка уже собиралась положить трубку, Махмудов вдруг, волнуясь, спросил:
- Миассар, вы пошли бы за меня замуж?
- Вы что, все вопросы решаете по телефону? - не удержалась Миассар.
Он на миг опешил, не ожидал, что она станет подтрунивать над ним, но быстро понял, что спасет его только шутка.
- Да, конечно. А вам не нравится кабинетный стиль ухаживания? Говорят, сейчас доверяют судьбу компьютерам, брачным конторам, а я хотел обойтись лишь телефоном.
- Ах, вот как, значит, действуете в духе времени, шагаете в ногу с прогрессом, - засмеялась Миассар. - Если пришлете сватов как положено, я подумаю... Мне кажется, у вас есть шанс... - ответила она кокетливо: она ждала его предложения.
Вскоре они сыграли нешумную свадьбу, и поздравляли их родня да близкие знакомые,- вторые браки на Востоке не афишируют. И новая семья у него оказалась удачной, жили они с Миассар дружно; в душе он считал, что секрет его моложавости, энергии - в молодой жене: ему всегда хотелось быть в ее глазах сильным, уверенным, легким на подъем человеком, а уж веселостью, самоиронией он заразился от Миассар, раньше он не воспринимал шутку, считая, что она некстати должностному лицу.
Росли у них два сына, погодки, Хусан и Хасан, сейчас они отдыхали в "Артеке".
- Я очень рада, что у вас сегодня хорошее настроение... - Миассар подала мужу пиалу свежего чаю. - Всю неделю приходили домой чернее тучи. Трудные времена для начальства настали, обид у народа накопилось много, вот и спешат выложить, боятся, не успеют высказаться, и от торопливости в крик срываются, а многие за долгие годы немоты, как я вижу, и по-человечески общаться разучились.
- Да, в эпоху... - он на миг запнулся.-
- Гласности, гласности, - подсказывает Миассар мужу русское слово и тихо смеется. Пора бы запомнить, четвертый год идет перестройка, а вдруг где-нибудь на трибуне позабудете, там никто не подскажет. Не простят...
- Не забуду, я с трибуны только по бумажке читаю,- отшучивается Махмудов.
Но шутка повисает в воздухе, ни Миассар ее не поддерживает, ни сам Пулат Муминович не развивает.
- Перестройка... гласность... - говорит он после затянувшейся паузы и задумчиво продолжает: - Я кто? Я низовой исполнитель, камешек в основании пирамиды, винтик тот самый, и мне говорили только то, что считали нужным. Всяк сверчок знал свой шесток. - Он протягивает жене пустую пиалу.- Я-то вины с себя не снимаю, только надо учесть - ни одно мероприятие без указания сверху не проводилось, все, вплоть до мелочей, согласовывалось, делалось под нажимом оттуда же, хотя, как понимаю теперь, с меня это ответственности не снимает... Я что, по своей инициативе вывел скот в личных подворьях, вырубил виноградники, сады, запахал бахчи и огороды и насадил в палисадниках детских садов вместо цветов хлопок? Я, что ли, по своей воле держу сотни тысяч горожан до белых мух на пустых полях? Я травлю людей на хлопке бутифосом? От меня разве исходят тысячи "нельзя", "нельзя", "не положено", "не велено", "запретить"?!
- И от вас тоже,- тихо замечает Миассар, но он ее не слышит, он весь во власти своего горестного монолога,- накипело и прорвалось...
- А для народа я - власть, я крайний, с меня спрос, я ответчик... Впрочем, как теперь вижу, и сверху на меня пальцем показывают: вот, мол, от кого перегибы исходили.
- Что и говорить, рвением вас аллах не обделил,- вставляет Миассар.
Но он опять пропускает ее колкость мимо ушей, главное для него выговориться, не скажешь же такое с трибуны.
- Да, мы не хотим быть винтиками, - тон жены становится серьезным,- но вы не вините себя сурово. Наш район не самый худший в области, и вы один-единственный остались из старой гвардии на должности после ареста Тилляходжаева, - значит, новое руководство доверяет вам.
Он долго не отвечает, потом улыбается и сожалеюще:
- Извини, что втравил тебя в такой разговор,- не мужское дело плакаться жене. А за добрые слова спасибо. Виноват я, наверное, во многом, и хорошо, что не впутывал тебя в свои дела.
- И зря! - запальчиво перебивает жена.- Разве я не говорила, что не нравится мне ваша дружба с Анваром Тилляходжаевым, хоть он и секретарь обкома. Прах отца потревожил, подлец, десять пудов золота прятал в могиле. А в народе добрым мусульманином, чтящим Коран, хотел прослыть, без молитвы не садился и не вставал из-за стола, святоша, первый коммунист области...
Махмудов вдруг от души рассмеялся - такого долгого и искреннего его смеха Миассар давно не слышала. Смех мужа ее радует, но она не вполне понимает его причину и спрашивает с некоторой обидой:
- Разве я что-нибудь не так сказала?
- Нет, милая, так, все именно так, к сожалению. Просто я представил Тилляходжаева, если бы он мог слышать тебя, вот уж Коротышка взбесился бы - ты ведь не знала всех его амбиций.
- И знать не хочу! - Лицо Миассар вспыхнуло от гнева.- Для меня он пошляк и двуличный человек, оборотень. Я ведь вам не рассказывала, чтобы не расстраивать... Когда я возила нашу районную самодеятельность в Заркент, приглянулись ему две девушки из танцевального ансамбля. И он подослал своих лизоблюдов, наподобие вашего Халтаева, но я сразу поняла, откуда ветер дует, да они по своей глупости и не скрывали этого, думали, что честь оказывают бедным девушкам... Так я быстренько им окорот дала и пригрозила еще, что в Москву напишу про такие художества. В Ташкент писать бесполезно, там он у многих в дружках-приятелях ходит, хотя, наверное, при случае самому Рашидову ножку подставил бы, не задумываясь.
- Были у него такие планы,- подтверждает Махмудов и вдруг смеется опять. - А ведь он с первого раза невзлюбил тебя, говорил мне, на ком ты женился? А я отвечал, не гневайтесь, мол, что не рассыпается в любезностях, как положено восточной женщине, молодая еще, никогда не видела в доме такого большого человека...
- А я и не знала, что вы такой подхалим,- смеется Миассар. Она представила спесивого Коротышку в гневе рядом с рослым и спокойным мужем. - Он меня раскусил сразу, а я его, значит, мы оба оказались мудры и проницательны, так почему же вы пользовались только его советами? - Миассар, улыбаясь, заглядывает в глаза мужу.
- Может, подогреем самовар, а то петь перестал,- дипломатично предлагает Пулат.
Ему не хочется прерывать беседу, давно он с женой так душевно и откровенно не разговаривал, все дела, дела, гости, дети... Редко вот так вдвоем посидеть выпадает время. Наверное, Миассар тоже по душе сегодняшнее чаепитие, и она легко соглашается. Он относит самовар на место и неумело пытается помочь жене.
- Помощник,- ласково укоряет жена, отстраняя его. - Давайте я сама...
Ночь, тишина, погасли огни за дальними и ближними дувалами, даже на шумном подворье соседа Халтаева все угомонились.
- Как хорошо, что никто нам сегодня не мешает, - счастливо говорит Миассар. - Только войдете в дом, то гонец, то нарочный откуда-нибудь, то дежурный из райкома примчится, то депешу какую срочную несут, только за стол - ваш дружок Халтаев тут как тут, словно прописанный за нашим дастарханом, точно через дувал подглядывает... Я уж ваш голос забывать стала. В первый раз за столько времени всласть поговорила.
- Ты права, Миассар, мы что-то пропустили в своей жизни. Извини, я не то чтобы недооценивал тебя, просто так все суматошно складывается,- домой словно в гостиницу переночевать прихожу, да и тут наедине побыть не дают, чуть ли не в постель лезут. Еще при Зухре дом в филиал райкома превратили, вечер, полночь - прут по старой памяти. Будто я не живой человек и не нужно мне отдохнуть, побыть с семьей, детьми. Я постараюсь что-то изменить, чтобы нам чаще выпадали такие вечера, как сегодня... - Махмудов чувствует, что он взволнован.
- Спасибо. Это было бы замечательно... вечера с детьми... всей семьей... - мечтательно, нараспев произносит Миассар.
- Вот видишь,- улыбается Пулат, к нему вновь возвращается хорошее настроение, - оказывается, в собственном доме можно узнать гораздо больше, чем на конференциях, пленумах и прочих говорильнях. Кстати, почему у нас в республике, при избытке непонятно чем занятых НИИ, нет института общественного мнения, наподобие американского института Гэллапа, чьими исследованиями регулярно пользуется наша пресса? Без такого учреждения трудно ориентироваться и принимать правильные решения. Чтобы вновь не шарахаться из крайности в крайность, такая организация просто необходима - и здесь и в Москве. Я бы доверил тебе стать ее представителем по нашему району, мне кажется, у тебя это хорошо получится.
Миассар не отвечает, но щеки ее розовеют, она явно польщена.
Взгляд Махмудова неожиданно падает на стрелку часов, время позднее, впрочем, в этом доме не ложатся спать рано.
- Засиделись, засиделись сегодня, дорогая моя, а мне завтра в совхоз "Коммунизм" надо. Явится водитель ни свет ни заря, ты уж не вставай, мы с ним где-нибудь по дороге в чайхане перекусим. Знаю я одну у Красного моста, над водой под чинарами. Надо как-нибудь свозить тебя туда, не припомню краше места в районе.
Пулат делает попытку помочь жене, но Миассар ласково отстраняет его:
- Не надо, я сама. Идите погуляйте перед сном по улице, разомните ноги, подышите свежим ночным воздухом, а я постелю вам как хотели, тут, на айване.
Хозяин выходит за калитку. Ночная улица пустынна, в ярком лунном свете она просматривается из конца в конец. Тишина. Только слышно, как журчат арыки вдоль палисадников. Махалля отстроилась давно, лет пятнадцать назад, и все вокруг утопает в зелени. Престижный район, не всякому тут выделяли землю под застройку. По давней народной традиции каждый перед своим домом поливает дорогу из арыков, иногда и не один раз за вечер, оттого и дышится в округе легко. Мысли Махмудова все еще кружат в собственном дворе, он весь во власти разговора с женой.
- Ну и Миассар! - вырывается у него вслух восхищенно.
Он вспоминает, как лет семь назад они возвращались вдвоем, вот так же, поздней ночью, со свадьбы. Шли в приподнятом настроении,- повеселились, погуляли от души. Родив Хасана и Хусана, Миассар, на удивление многим, расцвела новой женской красотой. И красота эта не осталась незамеченной, вот и на свадьбе он видел, как любуются его женой, когда она выходит танцевать в круг, девушки на выданье рядом с нею выглядели бледновато и скованно.
Возвращались они шутя и озоруя, словно молодые. Миассар даже несколько раз оборачивалась, не идет ли кто следом.
- Услышат вас, - скажут, какой, оказывается, несерьезный у нас секретарь райкома.
Тогда он и спросил шутя:
- Почему ты за меня, вдовца, замуж вышла?
Он и в ответ ожидал услышать какую-нибудь шутку, вроде - а вы моложе молодых, сегодня на свадьбе всех переплясали. Но она, волнуясь, не то переспросила, не то повторила вопрос для себя:
- Почему я пошла за вас замуж? - И тут же, не задумываясь, как давно выношенное, ответила: - Потому что в народе вас называют Купыр-Пулат, Мост-Пулат. - И боясь, вдруг он не поймет ее, торопливо заговорила: - Когда вы в первый раз заехали в Дом культуры, я сердцем почувствовала, что визит этот внезапный ко мне лично. Тогда у меня не было далеко идущих планов, но все равно ваше внимание волновало, и, честно говоря, я ждала следующего вашего приезда. И вдруг предложение по телефону, которое так обрадовало и испугало меня. Какой бы я ни казалась смелой, современной, во мне жива рабская психология восточной женщины, которую, увы, я не вытравила и по сей день, и я понимала, что не вправе решать сама свою судьбу, тем более с таким человеком, как вы. Все решал семейный совет, родня. Что и говорить, одни были за, другие против, но в разгар спора приехал из кишлака мой дедушка Сагдулла, с чьим мнением считались.
- Значит, это он решил нашу судьбу? - уточнил Махмудов.
- И он в том числе,- подтвердила Миассар. - Признаться, в нашей семье почему-то не слышали вашего прозвища. Но тут дедушка начал рассказывать, какие два моста вы построили у них в кишлаке, как они прежде мучились из-за отсутствия переправы через Дельбер-сай, и о том, что мосты у них сносило чуть ли не каждый год в половодье, а те, что построили вы, стоят до сих пор и пережили не одну большую воду. Рассказывал он и о мостах, что построили вы рядом, оказывается, они всем селом ходили на хашар к соседям, мост навести, - дело непростое. Поведал и о самом большом и красивом мосте через Карасу, говорят, вашем любимом, в колхозе "Коммунизм", о том, как долго и трудно он строился и как вас за него чуть с работы не сняли.
Дедушка Сагдулла так азартно и интересно рассказывал про ваши дела, про вас, что, мне кажется, моя родня забыла, ради чего собралась. Под конец дед сказал:"Если тот самый Купыр-Пулат сватается к моей внучке, я не возражаю. А что старше, не беда, у моего отца вторая жена тоже была молодая, но это не помешало им вырастить пятерых детей, в том числе и меня. Мосты строят надежные люди, не сомневайтесь в нем".
Это воспоминание по сей день радует его душу, и он произносит вслух:
- Купыр-Пулат...
"Если после меня что и останется на земле, так это мосты",- размышляет Махмудов. О мостах думать ему приятно, не предполагал, что мосты, акведуки, путепроводы, дренажи так и останутся главной страстью и любовью его жизни.
Когда взяли его в райком, он жалел, что попал не в отдел строительства, там он так или иначе соприкасался бы с делом своей жизни. Но вакансия оказалась лишь в отделе пропаганды, выбирать не приходилось. Помнится, работая инструктором, он тайком бегал на свой недостроенный мост и консультировал нового прораба до самой сдачи объекта. Тогда ему казалось, что это последний мост в его жизни.
Но, к счастью, все сложилось иначе. Однажды, когда он уже работал заведующим отделом пропаганды, довелось ему ехать в далекий кишлак в предгорьях. Какие там удивительно красивые места - прямо Швейцария! По дороге пришлось сделать изрядный крюк, шофер объяснил, что в половодье снесло мост. Этот мост не шел у него из головы, и когда провели собрание, он попросил показать ему место, где снесло переправу. Одного взгляда оказалось достаточно, чтобы понять, что мост тут стоять не будет, и тогда в нем снова проснулся зуд мостостроителя.
Хотя ждали его и в райкоме и дома, он остался в колхозе и три дня уговаривал председателя строить новый мост, сказал, что и место нашел ему оптимальное и обещал проект сделать сам, бесплатно и без волокиты. Потом собрал сельский сход и увлек народ идеей. Так к осени возвели первый его мост. С тех пор по его проектам в самых дальних кишлаках стали появляться мосты, акведуки, оригинальные путепроводы.
А когда Махмудов стал секретарем райкома, в народе уже знали о его страсти. Перво-наперво он разогнал дорожное управление, и там появились люди, знающие свое дело. И на сегодня не было в его владениях кишлака, где люди страдали бы от отсутствия переправы, да и мосты строились с выдумкой, с фантазией. Ну, а мост через Карасу, за который его чуть с работы не сняли, даже представили в журнале "Архитектура" и во многих специализированных изданиях, к нему из области, как к местной достопримечательности, привозили туристов, обвешанных фотоаппаратами.
"Завтра увижу Красный мост,- думает он и мысленно радуется встрече со своим детищем. - Надо же, Красный..." Название пришло случайно, теперь никто уж и не помнит, кто первый его так окрестил, ведь, закладывая в быки-опоры рваный красноватый камень, он и не предполагал, что народ назовет мост Красным. Туристы никогда сами не догадывались, почему окрестные жители так называют мост через Карасу, им чудился в этом более весомый, революционный смысл... Впрочем, мост, наверное, и символизировал новую жизнь в крае.
Пулат шагает вдоль сонных особняков с распахнутыми настежь зарешеченными окнами. Слабый ночной ветерок с предгорий шелестит листвой обильно политых садов, но среди зеленого шума особенно выделяется шелест высоких серебристых тополей, у них своя, не перепутаешь, мелодия.
Почти у каждого дома под деревьями у арыка скамейка. Встречаются удобные, со спинкой, выкрашенные под цвет глухого забора или высоких железных ворот, на некоторых лежат забытые хозяевами мягкие одеяла-курпачи. Одна скамья из тяжеленной плахи лиственницы, рассчитанная на целую компанию, стоит так заманчиво близко к воде, что он усаживается на нее покурить. Но прежде чем достать сигареты, закатывает штанины и с удовольствием окунает ноги в торопливо бегущий арык. Прогретая за долгий и жаркий день вода успела остыть и приятно холодит ступни, Благодать!.. Так можно просидеть до утра. Ночная свежесть бодрит, прогоняет сон, и он вновь возвращается мыслями к разговору с женой. Пустые скамейки у соседних домов неожиданно навевают картины далекой студенческой юности.
Учился он в Москве, жил в Замоскворечье, где в пятидесятые годы еще во множестве стояли особнячки с садами, палисадниками и похожими на здешние скамеечками. Вспоминается ему и Оренбург, где три месяца пробыл на преддипломной практике, на строительстве своего первого моста - через Урал. Снимал он там комнату в старинном купеческом районе - Аренда, где жили татары, и квартал у них тоже именовался - махалля,- на узбекский манер. Он даже вспомнил его название, выплывшее из прошлой жизни,- Захид-хазрат. По вечерам они ходили гулять в парк с милым названием "Тополя".
Он вслушивается в шелест высоких серебристых тополей, высаженных вдоль арыка, и шум деревьев напоминает ему парк в далеком Оренбурге, уходивший окраинами в великую казахскую степь.
Бегущая ночная вода притягивает сигаретный дым, который стелется над арыком, как бы пытаясь бежать взапуски; но силы неравны, и струя, как промокашка, вбирает табачный дым. Пустые скамейки наводят на любопытное сопоставление. Вряд ли в такую удивительную ночь пустуют такие же завалинки в Замоскворечье, если, конечно, они сохранились, или в Оренбурге, на Аренде, где он некогда жил,- сейчас они принадлежат влюбленным. Он знает, что и здесь почти за каждым глухим дувалом в доме есть юноша и девушка в возрасте Ромео и Джульетты, но скамейки будут пустовать даже по ранней весне, когда розово и дурманяще цветет миндаль, и стоят, словно в снегу, благоухая, яблоневые сады, потому что тут другие традиции, нравы, обычаи, и вряд ли здесь наткнешься на влюбленных, встречающих рассвет. Ему вспоминается Миассар, окрестившая его редкие наезды в Дом культуры свиданиями. "Опять райком виноват?" - улыбнулся Махмудов и поднялся, хотя уходить от арыка не хотелось.
"Странная ночь, сна ни в одном глазу, а ведь какой тяжелый выдался день,- думает он, медленно возвращаясь домой. - Далеко забрел, обошел чуть ли не всю махаллю. Раньше точно так же в Замоскворечье или в Оренбурге обходил квартал с трещоткой общественный сторож, вот и я сегодня вроде оберегаю ночной покой своих односельчан".
Он продолжает удивляться неожиданной бодрости, спать действительно не хочется, хотя накануне спал тяжело, мучил его один и тот же сон. Будто идет он по своему любимому Красному мосту, спешит с цветами, а на другом берегу дожидается его Миассар, машет рукой, торопит. Как только он одолевал половину пролета, мост под ним вдруг рушился, и он летел в желтые воды бурлящего Карасу. Все это он видел как бы в замедленной съемке: и перекошенное от страха лицо, и откинутую руку, и отлетевший букет, и даже слышал свой испуганный крик, вмиг заполнивший ужасом глубокое и гулкое ущелье и отозвавшийся эхом в горах. Махмудов просыпался в холодном поту, ничего не понимая, пытался стряхнуть с себя мучившее наваждение, но тут же опять проваливался в тревожный сон, и снова и снова спешил навстречу Миассар, ступая на рушившийся под ним мост. Лишь на рассвете удалось забыться без сновидений.
Подходя к дому, он сообразил, что хотя и гулял часа два по ночной махалле, не встретил ни одного патрульного мотоцикла, ни просто милиционера, делающего обход. А ведь Халтаев уверял, что район после ареста Раимбаева тщательно охраняется милицией днем и ночью. Правда, неделю назад после обеда он видел двоих ребят в штатском, обходивших квартал... И мысли переключились на новую проблему.
Он знает, да и кто об этом не наслышан: в республике работают следственные группы из Москвы, трясут подпольных миллионеров, наживших состояния на хлопке, каракуле, анаше, финансовых и хозяйственных махинациях, на взятках и должностных преступлениях.
Тревожное время, многие большие люди спят неспокойно, не знают, с какой стороны подступит беда, откуда ее ждать. Как оказалось, организованная преступность гораздо раньше прокуратуры узнала о подпольных миллионерах в Средней Азии и Казахстане, и потянулись в жаркие края банды жестоких и хладнокровных убийц. Свои налеты они готовили долго и тщательно,- спешить было некуда, куш за одну операцию поражал воображение даже самих бандитов. Месяцами изучались повадки, привычки подпольного миллионера, распорядок дня его семьи, соседей, заводилось досье со множеством фотографий, сделанных скрытой камерой или фоторужьем; основательности подготовки, наверное, позавидовали бы и итальянские мафиози из знаменитых кинофильмов. Зачастую заявлялись к облюбованной жертве в милицейской форме, имея на руках поддельное постановление на обыск, держались без суеты, профессионально.
Сегодня обнаруживается, что многих владельцев тайно нажитых миллионов успели выпотрошить лихие налетчики, и что удивительно - никто из ограбленных не обратился с жалобой на разбой к властям, хотя не всегда приходили к ним с постановлением, даже поддельным. Бандиты, хорошо изучившие не только быт, но и психологию подпольных миллионеров, были твердо уверены, что жаловаться те никуда не побегут.
Знал он о подобных делах и от Халтаева, державшего нос по ветру, но больше всего поразила его история с Раимбаевым, получившая широкую огласку.
Раимбаева, председателя колхоза, перевели к ним из соседнего района на должность в райисполкоме,- вероятно, готовился трамплин для очередного взлета. Энергичный, хваткий человек, депутат, не по годам обласкан и заметен, чувствовалось, что у него есть поддержка в верхах. И года не успел проработать Раимбаев в райисполкоме, как вызвали его работники следственной группы и потребовали вернуть неправедно нажитые деньги, и сумму указали, какую следует сдать. Долго отпирался Раимбаев, уверял, что нет у него денег, но после очных ставок с бухгалтером колхоза и директором хлопкозавода задрал рубашку и показал следователю живот, а там у него в двух местах ожоги, словно горячий утюг приложили. Оказывается, так оно и было,- сам рассказал обо всем.
Как-то поздно ночью раздался звонок у глухих ворот... Было время уборочной, начальство во время хлопковой страды иногда до утра заседает в штабах, и Раимбаев без опаски открыл калитку, думал, гости нагрянули. Человек он не робкого десятка, молодой, и сорока еще нет, да и во дворе имел двух сторожевых овчарок, но почему-то не удивился, что не залаяли они.
"Гости", человек семь в милицейской форме, в высоких чинах, один седой, вальяжный, в полковничьих погонах, поздоровались и сказали, что они к нему за помощью. Ничего не подозревающий Раимбаев, не обративший внимания на молчание своих волкодавов (они, как оказалось, уже были отравлены), пригласил ночных визитеров в дом. Как только вошли, седовласый предъявил постановление на обыск и велел капитану доставить понятых. Все делалось четко, основательно, без суеты, но вежливо, вроде как по закону. Лейтенант начал вести протокол допроса ошарашенного хозяина, а капитан, введя двоих "понятых", тихо примостившихся в стороне, стал тщательно записывать изымаемое, время от времени справляясь у "полковника", как правильно записать ту или иную вещь. Все, что отыскали в доме,- а нашли немало, потому что перевернули все верх дном,- пришедших, видимо, не устраивало. "Полковник", достав папку, зачитывал какие-то документы и требовал вернуть государству астрономическую сумму. Но Раимбаев, человек тертый, был уверен: как только его увезут, жена, сидевшая рядом с понятыми, свяжется с родней в области и все уладится, и не на таких бравых полковников находили управу. Судя по национальному составу, работники были местные, свои, областные или из Ташкента, главное - не из Москвы.
Налетчики, вероятно, рассчитывали, что хозяин дома испугается и отдаст все сразу, но часа через два, когда стало ясно, что с деньгами и золотом он добровольно не расстанется, они сбросили маски,- видимо, поджимало время. Они раздели догола жену, завязали ей рот, связали руки, ноги, бросили на ковер и, воткнув между ног большой электрический кипятильник для белья, пригрозили:
- Начнем с тебя. Не отдашь, подключим жену к сети.
Жена была беременна, на седьмом месяце, и от ужаса и позора потеряла сознание.
Сорвав с хозяина рубашку, молодчики завязали ему руки, ноги, кинули на диван и водрузили на живот электрический утюг. Тут-то до него дошло, что он имеет дело с обыкновенными бандитами и что с ними лучше не шутить. Отдал он им все, но никому о налете ни слова не сказал, месяц лежал дома, лечился от ожогов. Только когда через полгода забрали его московские следователи, страшная история и выплыла наружу. Тогда и распорядился Халтаев, чтобы их район тщательнее охраняла милиция.
Поравнявшись с усадьбой соседа, Пулат Муминович невольно остановился и обратил внимание, что дом начальника милиции напоминал неприступную крепость, не хватало на высоком дувале лишь колючей проволоки в три ряда под напряжением да сторожевой вышки с автоматчиками.
Вернувшись во двор, он еще долго бесцельно бродил по саду, хотел было войти в дом, взять кое-какие бумаги просмотреть, но побоялся потревожить сон жены. Зашел на летнюю кухню и на газовой плите вскипятил чайник; заварив чай, перебрался на айван, где Миассар постелила ему, как и обещала.
- Что со мной происходит сегодня? Вечер воспоминаний устроил ни с того ни с сего,- усмехнулся он.
Вскоре чайник опустел, но вставать больше не хотелось. Мысли то и дело проваливались в прошлое, унося все дальше и дальше от сегодняшних дней...
Вспоминались ему детские дома, где он воспитывался с малых лет,- выпало на его долю их четыре. Отчетливо он помнил лишь последний, уже не детдом, а интернат, где закончил десятилетку. Мало кому из детдомовцев в те годы удавалось получить среднее образование, путь был один - после семилетки в ремеслуху или ФЗУ. Его же с детства отличала фанатичная тяга к знаниям, книгам, это влечение мог не заметить только равнодушный, но ему везло на хороших людей, потому и избежал ремеслухи, а ведь помогать таким детям, как он, в те времена было небезопасно.
Его отца арестовали в тридцать пятом, но совсем не за то, за что многих других,- он, наверное, действительно был врагом нового порядка, хотя теперь установить степень вины трудно. Отец служил главным сборщиком налогов у последнего эмира бухарского Саида Алимхана и с приходом в край Советской власти, конечно, потерял многие привилегии. Когда возникло басмаческое движение, он, если и не принимал участия в сабельных походах Джунаид-хана, все же тайно сотрудничал с ними и, говорят, передал какие-то спрятанные сокровища бежавшего эмира воинам ислама. Вот за это и расстреляли его. Голод, разруха, огромная миграция людей, семья распалась, растерялась. Слышал, что мать подалась в Кашгарию, смутно помнит, что у него были сестренка и братишка, совсем маленький,- ему самому тогда исполнилось пять лет.
С восьмого класса он учился в русской школе-интернате, хотя семилетку одолел на родном языке. Веселый, общительный, доброжелательный, с искрометным умом, он был любимцем интерната, лучшим его учеником, закончившим школу с "отличием".
Класса с четвертого, уже во время войны, он понимал, что содержится в особом детском доме, хотя и не выстригали у них на макушке крест, как делали в иных подобных заведениях.
Незадолго до выпускного вечера в школе вызвала его к себе директор интерната Инкилоб Рахимовна, одна из первых большевичек Туркестана,- он встречает теперь ее имя уже в учебниках по истории края. Разговор оказался долгий.
- Пулат... - начала она, заметно волнуясь. - Ты уже взрослый, вступаешь в самостоятельную жизнь, и я верю и надеюсь, что из тебя получится хороший человек и хороший специалист. Тебе надо обязательно учиться, у тебя светлый ум, и ты еще принесешь пользу своему краю и своему народу. Но с твоей анкетой вряд ли сегодня примут в какой-нибудь институт. Поговорить о твоей дальнейшей судьбе я и пригласила тебя... Чтобы дать тебе возможность попасть в наш образцовый интернат, мои коллеги из детдома в Коканде, а я их знаю по совместной работе в партии, изменили тебе отчество. Махмудов такая же распространенная фамилия на Востоке, как Иванов в России. Они сознательно спутали твое личное дело с одногодком и однофамильцем, неожиданно умершим от гемофилии, болезни крови. Надеюсь, ты понимаешь, какой риск мы взяли на себя. Время трудное, повсюду мерещатся враги, и я не советую пытаться сразу поступать в институт. У тебя призывной возраст. Отслужи, а затем обязательно иди учиться, оправдай наш риск и наши надежды, и непременно езжай в Москву, подальше отсюда. Верю, пока отслужишь, отучишься, в стране что-то изменится, поймут наконец, что сын за отца не ответчик...
Так он и сделал, послушавшись доброго совета. Мелькнула в воспоминаниях и армия. Служил в Подмосковье, в Кунцеве, теперь уже давно оказавшемся в черте столицы. В марте пятьдесят третьего года стоял в толпе на Красной площади, когда хоронили Сталина, плакал, как и многие. В армии сдружился с Саней Кондратовым, три года прожили они в казарме рядом, делили тяготы нелегкой солдатской жизни. Сашка и заразил его идеей строить мосты, вместе подали документы в инженерно-строительный, во время вступительных экзаменов Пулат даже жил у друга в Москве, на Арбате.
Ныне Кондратов известный мостостроитель, лауреат Государственной премии, построил много крупных мостов в стране, он часто встречал фамилию армейского друга в печати.
Студентом встретил XX съезд партии - тогда уже разбирался, что к чему, жизнь в Москве не проходит без следа. После съезда у него даже появилась мысль пойти в деканат и заявить о путанице в своем личном деле, но Кондратов его удержал, советовал не спешить, мало ли как на это посмотрят. Учился Пулат хорошо, легко давались ему труднейшие технические дисциплины. "У вас прирожденный инженерный ум",- не раз говорили ему преподаватели. После окончания оставляли его на кафедре, мог бы через два-три года защитить кандидатскую диссертацию. К его дипломной работе о свайных основаниях проявили интерес ведущие проектные организации, но он без сожаления расстался с заманчивыми возможностями,- рвался на родину.
Восемь лет он не был дома, голос крови, что ли, в нем взыграл, хотя в те годы в Москве училось много его земляков, и он с ними общался; там же он познакомился с Зухрой, студенткой первого медицинского института.
Как давно это было: Москва, похороны Сталина, казарма в Кунцеве, в которой переночевал 1072 раза,- вел он, как и многие в армии, счет дням и ночам,- практика в Оренбурге, полузабытый парк "Тополя", где бывал каждый вечер с девушкой по имени Нора. Теперь он даже не помнит, как она выглядела, лишь редкое имя врезалось в память, а ведь провожал ее до Форштадта, рисковал,- по тем годам самая отчаянная шпана обитала там, а Нора - девушка видная. Замечал он на себе косые взгляды в парке, да как-то судьба миловала, обошлось, а может, Нора и уберегла от кастета или финки, ведь слышал, что имела она неограниченную власть над Закиром-рваным, отчаянным форштадтским парнем. Нравился он Норе... Без пяти минут инженер, в Москве учится, работает на большой стройке, не то что шпана форштадтская...
Старый дуб у дувала, оплетенного цветущей лоницерой и мелкими чайными розами, рядом с незаметной для постороннего взгляда калиткой, ведущей во двор Халтаева, отбрасывает на летнюю кухню густую мрачную тень, и идти в темноту зажигать газ ему не хочется, хотя чайник давно пуст. Хозяин чувствует ночную свежесть и тянется за пижамной курткой из плотного полосатого шелка, вышедшего, кажется, из моды повсюду, кроме Средней Азии,- здесь такая пара еще почитается за шик.
"Мне уже пятьдесят семь, жизнь считай, прожита,- с грустью размышляет секретарь райкома. - А ведь, кажется, еще вчера Инкилоб Рахимовна напутствовала в большой мир... Оправдал ли я надежды людей, рисковавших из-за меня, поверивших в меня?"
Наверное, если бы этот вопрос он задал себе лет семь назад, ответил бы с гордостью, не задумываясь, утвердительно. Но за семь последних лет он с такой уверенностью не поручился бы за подобный ответ...
Инкилоб Рахимовна... Имя старой женщины, принявшей доброе участие в его судьбе, почему-то не идет из головы. Он пытается связать его со своими путаными мыслями, но логичного построения не получается. Его преследует этот образ... Ее, тогдашнюю, он уже не помнит, смутно видятся лишь начинающие седеть волосы, европейская прическа и вечная папироса в худых нервных пальцах. Да, директор специнтерната Даниярова курила, это в память врезалось четко. Но почему же ему кажется, что имя старой коммунистки имеет отношение к сегодняшнему разговору с Миассар, и оттого она не идет из головы.
"Инкилоб... Инкилоб..." - повторяет он мысленно и вдруг обрадовано встрепенулся, нашел-таки ключ к разгадке. Да, имя ее означало - Революция! Революция Рахимовна,- новое время оставило и такой след в жарких краях, и тут были люди, принявшие революцию сердцем. И в устах Миассар не раз сегодня звучало - "инкилоб", вот как перекликнулось с нынешним временем имя старой большевички, определившей его судьбу.
Он уже давно был секретарем райкома и депутатом Верховного Совета, когда однажды увидел по телевизору передачу - открывали помпезный филиал-музей Ленина в Ташкенте. Среди тех, у кого бойкие репортеры брали интервью, оказалась и Даниярова - белоголовая, согбенная, плохо одетая старушка, но он узнал ее сразу. Помнится, ветераны чувствовали себя неуютно среди мраморно-хрустального великолепия залов с высокими дубовыми дверями при дворцово-бронзовых тяжелых ручках; они осторожно, словно по льду, ступали по скользкому наборному паркету и выглядели лишними бедными родственниками на богатом балу. Впрочем, камера на них долго не задержалась, ветеранов на экране быстро вытеснили продолжатели их дела - солидные, вальяжные дяди и тети, словно во искупление своих грехов и отклонений от партийных норм отгрохавшие величественный храм вождю. Все в истории человечества повторяется: раньше, отмаливая грехи, ставили соборы и мечети, теперь отделываются роскошными филиалами.
Увидев тогда на экране Даниярову, Махмудов чуть не вскрикнул: "Мама!" В интернате многие обращались к ней так, а для него, наверное, Инкилоб-апа и была матерью, в него больше, чем в кого-либо иного, вложила она свою веру и любовь, ради него рисковала жизнью. От волнения у него сжалось сердце и повлажнели глаза.
Тогда еще была жива Зухра, первая жена, он хотел позвать ее из соседней комнаты и рассказать о своем сиротстве, о старой большевичке Данияровой, ставшей для многих мамой, но что-то удержало его. Под впечатлением неожиданной встречи с Инкилоб-апой он решил, что завтра же свяжется с Ташкентом, узнает, где сейчас живет его старая учительница. Надо поехать, обязательно найти ее, привезти в свой дом, познакомить с женой, детьми, уговорить, чтобы остаток дней она прожила у него. Он хотел обрадовать, хоть и запоздало, что оправдал ее надежды.
Но на другой день накатились дела, заботы, и он никуда не поехал, не позвонил, а через полгода в республиканских газетах наткнулся на извещение о ее смерти. Помнится, вечером тогда очень крепко выпил,- он не только поминал Инкилоб Рахимовну, а хотел вином залить горечь от сознания своего предательства. В тот день свой поступок он иначе не называл. И сегодня воспоминание болью отзывается в сердце.
- Предатель,- негромко произносит Махмудов и невольно оглядывается.
Ночная тень могучего дуба чуть сместилась влево, и лунный свет заливает вход в летнюю кухню, с айвана видна газовая плита, но не до чая ему сейчас. Ему стыдно, что невольно оглянулся, и потому он с горечью спрашивает себя: почему в нас нет внутренней свободы, почему мы живем с опаской? Оглядываемся даже в ночи, наедине с собой, боимся своих мыслей? Давно он так не рассуждал, наверное, в последний раз это было с Саней Кондратовым, когда заканчивал в Москве институт. Куда все подевалось? Ведь без свободного обсуждения мнений, столкновения, сравнения новых идей не народится. Опять его думы возвращаются к Миассар, она разбередила его душу, но от этих мыслей бросает то в жар, то в холод. Вспомнил бы разве сегодня Инкилоб Рахимовну, если бы не разговор с женой? Вряд ли.
И вдруг, впервые за много лет, он ясно представляет свою учительницу. Она стоит у входа в столовую интерната, опершись о дверной косяк, и смотрит в зал. Пулат Муминович четко различает ее белую, тщательно выстиранную кофточку с небрежно завязанным бантом на груди, видит ее большие, по-восточному красивые, бархатные глаза, в них, кажется, навсегда поселилась печаль. Она смотрит куда-то вдаль, поверх голов обедающих мальчишек и девчонок, ее тонкие нервные пальцы то и дело отбрасывают с лица падающие волосы. О чем она думает, куда улетел ее грустный взгляд? Наверное, думает о том, какими вырастут эти мальчишки и девчонки с трудной судьбой, оправдают ли надежды, смогут ли построить то общество добра и справедливости, о котором мечтала она?
"Сегодня я намного старше той Инкилоб Рахимовны, напутствовавшей меня в жизнь, и я бы очень покривил душой, если бы утверждал, что оправдал ее надежды,- признается он себе. - Впрочем, наверное, она разочаровалась не во мне одном..." - он словно подыскивает оправдание себе, вспоминая открытие филиала музея Ленина в Ташкенте. Не радовали старых большевиков ни величественные залы, ни самодовольные "продолжатели" их дела, это бросилось в глаза даже неискушенному зрителю. Более того, словно пропасть пролегла между ними, они вроде не понимали друг друга, оттого и торжество дальше продолжалось без ветеранов.

Двухподбородковые ленинцы,
Я к вам и мертвый не примкну,-

как сказал в те годы молодой поэт Александр Файнберг, имея в виду новое поколение партийцев.
Он еще долго вглядывается в Даниярову, стоящую у двери столовой специнтерната, словно хочет привлечь ее внимание, чтобы заговорила с ним, но, увы... понимает, что упустил свое время, назад хода нет...
Как ни горько вспоминать давнее, он счастлив, что впервые за много лет ясно представил образ своей учительницы,- Инкилоб Рахимовна вела у них в школе историю.
Сегодня Махмудов беспощаден к себе,- словно корабль, вошедший в док, хочет содрать с обшивки сцементированный налет ракушек, водорослей, всяких прилипал и прочей глубинной дряни, невидимой над водой у белоснежного красавца.
И неожиданно опять всплывает имя Норы, о которой сегодня уже вспоминал под шум высоких серебристых тополей у арыка. И краской стыда заливает лицо, он рад, что никто этого не видит. Ему неловко не оттого, что он забыл прекрасное лицо девушки, а потому что даже сегодня был неискренен с самим собой. Модистка Нора... Кажется, ныне в обиходе нет такого слова, теперь все модельеры, кутюрье... Да, теперь шьют мало, больше гоняются за импортным, фирменным. Приходится ему иногда обращаться к Салиму Хасановичу, председателю райпотребсоюза,- невестки из Ташкента донимают, достаньте, пожалуйста, то велюровое пальто, то дубленку, то твидовый костюм.
Нора... Кстати, по паспорту она значилась - Нурия, но сердилась, если он так ее называл. Однажды она пригласила Пулата домой, познакомить с родителями,- какой чудный бялиш, татарский пирог с рисом, с мясом, по такому случаю испекла,- вот тогда он и услышал, как мать называла ее - Нурия. Ему, восточному человеку, Нурия по слуху ближе, но ей нравилось зваться на европейский лад - Нора. Маленькая прихоть красивой девушки. Впрочем, это имя - Нора - ей очень подходило.
Работала она в самом модном салоне Оренбурга "Люкс", на Советской; он часто проходил мимо его стеклянных витрин, на которых местный художник, не особенно терзаясь поисками собственной манеры, крупно, броско, в стиле Тулуз-Лотрека изобразил загадочно-томных женщин под вуалетками. Особенно выделялись на плакатных рисунках ярко-красные чувственные губы и тщательно выписанные холеные руки, казалось, кроваво-красный лак капал с изящных длинных пальцев.
В ночной тиши он вдруг явственно слышит цокот ее каблучков,- Нора ходила на умопомрачительно высоких шпильках. Тогда это было модно, как и длинная, узкая юбка с пикантным разрезом то по бокам, то сзади, то спереди. Не идет, а пишет - говорили в ту пору о модницах, такой стиль действительно диктовал особо элегантную, по-настоящему женственную походку, дававшуюся не всякой девушке, тут нужен был талант, как и в любом деле.
Он смотрит в ночной сад, но взгляд его затерялся в давнем прошлом, в ушах незабываемой мелодией звучит стук каблучков спешащей к нему на свидание Норы. Он никогда не путал их с другими. Он пытается вспомнить еще что-то приятное, связанное с нею, и вдруг грустно улыбается, из глубин памяти наплывает на него запах сирени.
Оренбург долго для него ассоциировался с этим запахом. В ту счастливую весну он каждый день дарил ей персидскую сирень и ландыши. Ландыши, наверное, тогда у многих девушек вдруг оказались любимыми цветами, повсюду звучала популярная песенка "Ландыши", которую позднее охаяла ретивая критика. Как же давно это было!
Он видит себя на углу Советской и Кирова, у театральной тумбы с афишами, он ждет как всегда запаздывающую Нору. Пытается вспомнить ее лицо, нет, даже не вспомнить, хочет заглянуть ей в лицо, но она почему-то, озоруя, закрывается букетом сирени, что он тогда подарил. Он слышит ее мягкий грудной голос, смех, это так волновало его... Но лица нет,- она не смотрит на него... От бессилия памяти он невольно опускает взгляд к ногам и ясно видит ее туфли-лодочки, остроносые, лаковые, видит высокие стройные ноги в ажурных черных чулках,- и тогда, тридцать лет назад, они тоже были в моде, как и сейчас. Видит узкую, серую, из тонкого китайского габардина длинную юбку с высокими шлицами по бокам, шлица с одной стороны заканчивается крупной пуговицей. Он поднимает взгляд выше и видит широкий лаковый ремень с огромной пиратской пряжкой из хромированного легкого металла. Точно такой же ремень он видел на прошлой неделе у своей невестки из Ташкента, большой модницы. Кстати сказать, именно благодаря ей он в курсе текущей моды. Он торопливо поднимает взгляд, восстанавливая в памяти Нору, и натыкается на ярко-алую свободную шелковую кофточку с плечиками, кажется, такую носит Миассар. Он, отчетливо помнящий кофточку Норы вплоть до перламутровых пуговиц и темного муарового банта на груди, разницы в них не ощущает, разница лишь во времени - в тридцать лет.
Словно прыгун перед рекордной высотой, у которого в запасе осталась последняя попытка, он с волнением приноравливается поднять взгляд еще выше - а вдруг снова неудача? Нет, на месте ее лица не зияет провал, пустота, как любят нынче живописать авангардисты, он видит ее лицо, видит меняющимся, словно смазанным на бегу, но ему нужно задержать его хоть на минуту. Он хочет вглядеться в ее прекрасное лицо, увидеть небольшую, кокетливую, чуть выше верхней губы родинку, ее смеющиеся глаза, крупные, темные, с дымной поволокой. Особенно они хороши были, когда Нора смеялась, они как бы излучали свет, и он заражался смехом именно от этих радостных искр. А как она смеялась!
Он невольно делал шаг к ней в такие минуты, чувствовал ее чистое дыхание, она слегка запрокидывала голову, и он не мог глаз оторвать от ее нежного рта, прекрасных, полных жизни алых губ - она никогда не пользовалась косметикой. Порою, захлебываясь от смеха, она невольно по-детски проводила маленьким влажным языком по верхнему ряду удивительной белизны зубов, и этот неконтролируемый жест, делавший Нору беззащитным подростком, ребенком, так трогал, умилял Пулата, что у него захватывало дыханье и влажнели глаза. В такие минуты всякий раз невольно пронзала беспокойная мысль: неужели эта стройная, элегантная, поразительной красоты девушка, на которую оглядываются на улице, действительно выбрала его?
С опаской он отрывает взгляд от муарового банта на алой кофточке и видит высокую изящную шею с тонкой ниткой потерявшего от времени живой блеск натурального жемчуга. Он знает, что ожерелье переходило в их роду от бабок к внучкам, и вот настал ее черед, чему Нора несказанно рада. Пулату ведомо, что раньше у мусульман жемчуг ценился выше бриллиантов, не зря Нора так дорожила им.
- Где фамильный жемчуг? - шутя спохватывалась она, делая испуганные глаза, и проверяла, на месте ли ожерелье.
Помнится, и он невольно втянулся в эту игру: целуя в последний раз у калитки, говорил на прощание:
- Проверим, на месте ли фамильный жемчуг...
Он колеблется еще мгновенье, все-таки боясь в который раз испытать разочарование, но усилием воли все же отрывает взгляд от жемчужного ожерелья, привезенного некогда прадедом Норы из Константинополя, и - о чудо! - Нора открывается ему - вся, от макушки до носочков туфель.
Но нет ни привычной смешинки, лукавинки в ее глазах, ни улыбки, и он тут же вспоминает, когда видел девушку именно такой.
Он видит старинный перрон Оренбурга, еще не задушенный неуправляемым пассажиропотоком, даже слышит доносящийся из прилегающего к вокзалу железнодорожного парка духовой оркестр, играющий вальс. Ясно видит новенький вагон скорого поезда и себя на подножке. Она не отпускает его руки и делает несколько шагов вместе с медленно набирающим ход поездом. Вот тогда она молча смотрела на него такими же печальными глазами, хотя для грусти вроде не было причин. Он клятвенно обещал ей приехать на Новый год, а весной, когда получит диплом, увезти с собой по назначению.
Сердце девичье не обманешь, почувствовала если не беду, то тревогу за их судьбу, до последнего момента не разжала пальцев, считай, поезд силой вырвал его руку из ее горячей ладони. Печальные глаза Норы преследовали тогда Пулата до самой Москвы. "С чего это она так?" - думал он беспечно. Обманывать девушку и в мыслях не было, вполне искренне называл ее невестой.
- Нора, милая, прости... - шепчет невольно Махмудов.
Если бы сегодня он не признался в предательстве Инкилоб Рахимовне, не повинился перед собой, вряд ли бы вспомнил и Нору. Ведь у арыка хотел отделаться легким и красивым воспоминанием из прошлого, где больше романтики, чем реальности: парк "Тополя", джазовый оркестр Марика Раушенбаха, лихо игравший модный в ту пору "Вишневый сад", сплошное торжество медных труб и саксофонов, или томный "Караван" Эллингтона, когда солировал сам Раушенбах, кумир местных джазменов, первый денди в Оренбурге. Под занавес, когда уходило начальство, тишину старинного парка сотрясали такие рок-н-роллы,- это надо было видеть, что творилось и на эстраде и на танцплощадке. Если честно, ведь только это и промелькнуло в памяти на скамейке у арыка, даже лица Норы не припомнил, лица своей нареченной...
- Подло, что и говорить... - не очень-то решительно констатирует он, но и оспаривать обвинение, защищаться не хочется.
И даже Закира-рваного помянул так, между прочим, как нечто неодушевленное, несущественное, а ведь все было гораздо сложнее. Копнуть глубже в памяти, значит, еще раз признаться в предательстве, пусть, как и в случае с Данияровой, не в расчетливом, преднамеренном, но, как ни крути,- предательстве.
В жизни человека наступает день, когда приходится отвечать за предательство. И пусть карой будет только расплата покоем, душевным комфортом, и даже если это счет лишь к самому себе, нелегок этот суд.
Сегодня выдался судный день, а если точнее, судная ночь, и он это понимал и от ответственности увиливать не собирался, назад ходы отрезаны, слишком долго отступал.
"Кругом виноват",- заключает Махмудов, оглядывая двор, где многое посажено, взращено своими руками. Любит он, когда выпадает время, покопаться в саду, но свободного времени почти не бывает, а заслуга, что у него ухоженный, тенистый сад, неплохой виноградник и даже небольшой малинник за дощатой душевой,- все же не его, а садовника Хамракула-ака, появившегося в усадьбе лет пятнадцать назад. Однажды он попытался вспомнить, как, при каких обстоятельствах объявился во дворе тихий, услужливый, набожный дед, но так и не припомнил, да и спросить, уточнить не у кого было, Зухра в то время уже умерла. Мысли о садовнике ему неприятны, и, чтобы отвлечься, он берет чайник и направляется к летней кухне; ночная тень могучего дуба сдвинулась еще чуть левее, и возле газовой плиты светло, не нужно зажигать свет. Пока закипает чайник, хозяин прохаживается по дорожке, упирающейся в калитку Халтаева, ходит взад-вперед, словно собирается ворваться во двор начальника милиции и спросить у гориллоподобного соседа, кто же пристроил к нему садовником Хамракула-ака, уж тот наверняка знает это.
Он слышит за спиной свисток закипевшего чайника и возвращается в кухню. "Разберусь сегодня и с Халтаевым, и садовником",- успокаивает он невидимого оппонента - свою совесть - и направляется с чайником к айвану. За чаем думать как-то легче, да и после обильного плова жажда мучает.
Прошлое властной рукой держит думы, и перед ним вновь всплывает грустное лицо Норы, бледное, с вмиг запавшими глазами, сухими, жаркими губами, такое, словно в укор сегодня оно предстало перед ним. А ведь он больше в жизни не встречал такой хохотушки и озорницы; лишь минуты расставания на вокзале, предчувствие беды, расставания стерло с ее лица краски и погасило глаза. Он помнит, когда по воскресеньям ходили вдвоем на Урал, на пляже он часто просил ее закрыть глаза - и любовался юной, пахнущей незнакомыми цветами, удивительно нежной кожей ее лица, словно подсвеченной изнутри неведомым светом. Он невольно касался рукой ее щеки, как бы желая стереть румяна, но вспоминал, что она же не пользуется косметикой.
Никогда не могла она долго лежать с закрытыми глазами, не хватало терпения, шутя оправдывалась - мне тоже хочется видеть тебя, запомнить, ведь ты скоро уедешь. Как ни старался, он не мог предугадать тот миг, когда она распахивала глаза,- всегда это происходило неожиданно, внезапно, хотя он вроде и был готов поймать ее первый взгляд, словно удивленный и вместе с тем радостный, ожидающий чуда, откровения от окружающего - поразительный взгляд чистых глаз юности, еще не знавших ни беды, ни обмана в жизни. Доверчивый взгляд вызывал в ответ прилив нежности, какой он в себе никогда не предполагал. Распахнутые глаза, освоившись с миром, лучились ясным светом, и вмиг преображалось лицо, оно становилось еще прекраснее, одухотвореннее - такое лицо хотелось ему увидеть сегодня хоть на миг, но оно не давалось его памяти.
- Что заслужил... - грустно подытожил он.
Если уж откровенно, то, наверное, следовало вспомнить и Закира-рваного, рослого, крепкого парня с темными, по-цыгански волнистыми волосами. Закир отдал флоту четыре года на Тихом океане и с тельняшкой никогда не расставался - в те годы привязанности отличались крепостью. Странная приставка к имени читалась на лице, рваный шрам от ножа на левой щеке не портил его крупных, не лишенных приятности черт. Рваный - кличку он получил до флота,- уходя на службу, пользовался большим авторитетом на Форштадте, что предполагает - и во всем городе. Редкой смелости был парень, многие искали дружбы с ним. Правда, на флоте его окрестили иначе - "Скорцени", и не только за внешнюю схожесть и шрам, а прежде всего за отчаянную храбрость. Среди морских десантников отличиться трудно, но он в мирное время вернулся домой с орденом,- спас во время учений жизнь командиру части.
Махмудов, человек не высокомерный, а скорее наблюдательный, после службы в армии, а тем более после пяти лет вольной студенческой жизни в Москве, отчетливо видел провинциализм Оренбурга, хотя и сюда докатился джаз, новые танцы и даже новая мода, резко преобразившая внешний вид молодых людей. Любопытную наблюдал он картину в "Тополях". Танцплощадка примерно поровну делилась на приверженцев новой моды, тут же окрещенных всюду по стране - стилягами, и молодых людей, одетых, так сказать, традиционно. Правда, это касалось прежде всего мужской половины, женщины более восприимчивы к новому, не любят заметно отставать друг от дружки, разнобой у них не был столь очевиден, хотя внимательный взгляд и тут обнаружил бы водораздел.
Вот, например, стоит молодой человек в голубых, невероятно узких брюках-дудочках, в туфлях на тяжелой белой каучуковой подошве, в свободной клетчатой рубашке, а рядом парень в тщательно отутюженных клешах немыслимой ширины и непременно в белой рубашке-апаш, расстегнутой чуть ли не до пупа, под рубахой красуется тельняшка. Те и другие искренне считали нелепой одежду ребят противоположного лагеря и, кажется, тихо ненавидели друг друга.
Вот такое переломное время в молодежной среде застал Пулат в то лето на своей преддипломной практике в Оренбурге.
Нужно знать или хотя бы догадываться о местечковых нравах тех лет, где культ силы преобладал надо всем, чтобы понять: Нора при всей вольности своего характера не была свободна в выборе поклонников. Крутым характером следовало обладать, чтобы устоять перед угрозами форштадтской шпаны, кстати, слов на ветер не бросавшей. Красавица Нора с Форштадта, по их твердому убеждению, должна была принадлежать только парню с Форштадта, и именно Закиру-рваному. Иной исход местные посчитали бы позором для себя, для Форштадта, чью марку берегли пуще своей жизни, даже если и были сами равнодушны к Норе. Дико по нынешним временам? Возможно, но тысячи семей сложились в те годы, и не только в Оренбурге, по жестким местечковым нравам, и ничего - живут, много среди них и счастливых пар.
Если Нора, одна из лучших модисток популярного салона "Люкс", шагала в авангарде новой моды и самореализовывалась в ней, то Закир оказался явным антиподом ей. Парню, по крайней мере тогда, казалось, что он и под страхом смерти, под пистолетом, не наденет узкие штаны, тем более голубые, а уж о том, чтобы он в угоду моде расстался с тельняшкой, или, как говорили тогда - тельником, не могло быть и речи. Подобное перерождение он меньше чем изменой флоту не расценивал. Для него не имело значения, какие юбки, кофточки носила его возлюбленная, хотя, честно говоря, ему было приятно видеть ее нарядной, выделяющейся среди подружек. Ему льстило, когда дружки-приятели говорили: смотри, пришла твоя красавица Нора, и опять в шикарном платье! Он не только ничего не имел против ее увлечения, но даже клялся, что она будет у него всю жизнь ходить в "бархате и соболях", слышал он такую песню на Севере, где на годок остался после флота заработать на золотых приисках. Соболей он, правда, не дарил ей, а вот роскошную чернобурку привез. Отдал ему для будущей невесты таежный охотник, которого он защитил случайно от блатных в общежитии - иначе забили бы насмерть старателя и пушные трофеи, добытые за долгую сибирскую зиму, отобрали.
Познакомился Закир с Норой на балу во Дворце железнодорожников, училась она тогда в десятом классе, а он прибыл на короткую побывку после учений, на которых отличился; оставалось тогда служить ему еще год. Нельзя сказать, чтобы у них заладились отношения - ни писать не обещала, ни фотографии не дала, хотя и попросил. Но девичьим умом поняла, влюбился морячок. В нее влюблялись в ту пору каждый день, и она не удивилась, не обрадовалась. Живя на Форштадте, рано начав крутиться в "Тополях", она наслышалась о Закире-рваном с соседней улицы, о его похождениях, и знала Светланку Соколянскую, за которой он приударял до флота. Ей льстило, что такой авторитетный парень, как Закир-рваный, волнуется, говоря с ней, нравилось, что ей завидуют многие девчонки.
Десяти календарных дней отпуска оказалось вполне достаточно, чтобы уезжал бравый моряк без памяти влюбленный в стройную темноглазую школьницу, жившую на углу Чапаева и Оружейной, в старинном краснокирпичном доме, отстроенном тем самым прадедом, что некогда привез жемчужное ожерелье из Константинополя. Прадед и дед Норы торговали в крае чаем.
Фотографию Норы Закир все-таки увез с собой во Владивосток - не тот парень Ахметшин, чтобы не раздобыть карточку любимой. Не очень склонный к эпистолярному жанру, Закир несколько раз написал ей, но Нора ни на одно письмо не ответила.
- Приеду, разберусь,- мрачно говорил моряк товарищам по тесному кубрику, но фотографию над головой на стене не убирал.
Приехал Закир через два года, снова в канун новогодних праздников, и опять же на балу у железнодорожников подошел к ней, словно и не отсутствовал долгое время. Нора, как обычно, находилась в окружении друзей, поклонников, но моряк, не замечая их, увел ее танцевать. В тот новогодний вечер вокруг Норы образовалась пустота, куда-то вмиг подевались ухажеры. Нора вначале не поняла, что произошло, посчитала это за коварство соперниц, но одна подружка объяснила все очень просто.
- Закир вернулся,- сказала она ей, как несмышленышу. - Разве непонятно? Ахметшин устроился в таксопарк, откуда его и призвали на службу. Командование Тихоокеанского флота прислало благодарственное письмо коллективу, воспитавшему доблестного краснофлотца, рассказало о подвиге, за который их земляк награжден боевым орденом. Встретили его как героя, чему он весьма поразился, вряд ли сам сказал бы о награде.
В те дни из гаража горкома передали в таксопарк на баланс черный ЗИМ,- наверное, получили новую машину или новую модель "Волги". ЗИМ отслужил горкомовскому начальству лет семь, но, поскольку находился в одних руках, для таксопарка вполне годился. Претендентов на машину оказалось хоть отбавляй, но тут Ахметшин как бы выручил руководство, снял проблему - за то, чтобы отдать машину орденоносцу-краснофлотцу, проголосовали и в парткоме, и в профкоме.
С Севера парень приехал при деньгах - попал в удачливую артель, там, если подфартит, за год можно огрести больше, чем иногда за десять лет. Заработком он ни с кем не делился, хотя и рисковал головой, это сейчас, да и то робко, начинают говорить о рэкетирах, а рэкет существовал всегда, только не имел звучного иностранного определения, ставшего вдруг модным и у нас.
Ахметшину еще до армии, зеленому парнишке, врезалась в память одна сцена.
Как-то он оказался в парке задолго до танцев и от нечего делать решил заглянуть в бильярдную. В дверях он наткнулся на старших ребят с Форштадта. Со многими из них у Закира сложились натянутые отношения, потому что он, как молодой волк-первогодок, определял свое положение в форштадтской стае, а тут позиции просто так не сдавали. Но сегодня он не узнавал задиристых парней, они словно сопровождали высокого официального гостя и, как всякая свита, ловили каждое слово худого, бледного парня в тесноватом бостоновом костюме.
Закир не знал Османа-Турка, но слышал, что тот со дня на день освободится из тюрьмы. Закир не хотел этой встречи, в будущем не рассчитывал ни с кем делить власть и влияние на Форштадте, такие честолюбивые замыслы зрели в его душе. Отступить, отойти куда-то в сторону не представлялось возможным, столкнулись лоб в лоб, и он оказался вынужден со всеми поздороваться за руку.
- Эх, выпить бы, отметить возвращение Османа,- оказал Федька-Жердь, накануне в пух и прах проигравшийся в карты.
Братия сидела на мели, оттого и смолчала. У Закира имелись деньги, но он не собирался их поить, он уже не считал их для себя авторитетом, уж лучше он своих молодых корешей уважит. Не глянулся ему и Осман-турок. "И этого задохлика с шальными глазами некогда боялся весь город?" - презрительно подумал он.
- Я угощаю,- сказал вдруг Осман небрежно, доставая из кармана пиджака пачку "Казбека", и худой рукой показал в сторону летнего буфета, водились некогда такие заведения во всех парках страны.
Закир отступил в сторону и хотел остаться в бильярдной, словно приглашение его не касалось, но Осман уловил его настроение и неожиданно произнес:
- А ты что, Рваный, не рад моему возвращению?
Вроде сказал обычные слова, ровным и даже ласковым голосом, но что-то похолодело внутри у Закира,- не зря, наверное, именем Турка блатные запугивали друг друга.
"Не лох, не лох, если сразу навел справки",- думал Закир, шагая рядом с Османом; значит, доложили о его амбициях, которых он, впрочем, и не скрывал.
В загородке летнего буфета на воздухе большинство столиков оказались заняты, толпился народ и у раздаточного окошка, подавали, кроме вина и водки, разливное бочковое пиво. Усадив шумную компанию за свободный столик, Осман сказал Закиру:
- Идем, поможешь мне,- и направился во двор, к заднему входу обшарпанного заведения.
Дверь оказалась распахнутой настежь, но на пороге стояли пустые ящики из-под вина. Осман небрежно отшвырнул их ногой в глубь подсобки. На шум, оставив клиентов, прибежал буфетчик, работавший в паре с женой.
- Салам алейкум, Шакир-абзы. Наверное, соскучились по мне? - спросил весело Осман и обнял потного лысеющего толстяка.
Закиру показалось, что они давние знакомые.
- Вернулся, значит,- ответил тот без особого восторга, и, не зная, куда от волнения девать руки, мял грязный фартук.
- Отмотался,- бодро уточнил гость. - И первым делом решили с друзьями к тебе, обмыть, так сказать, возвращение в родные края. Обслужи по-быстрому, мы хотим еще на танцы попасть, обрадовать и прекрасный пол...
- Что подать? - спросил потерянно буфетчик.
- Нас шестеро. Значит, три пузыря водки, закуски как следует, имеем аппетит, а позже дюжину свежего пива из новой бочки, разумеется, с раками.
Шакир-абзы, хорошо знавший Закира-рваного,- он тут не раз гулял с друзьями,- метнулся на кухню и быстро принес поднос с закусками: крупно нарезанную колбасу, сыр, жирную копченую сомятину и малосольные огурцы и прямо из ящика достал три заказанные бутылки водки. Поднос с закусками он подал Закиру, а водку передал самому Осману. Закир чуть задержался, подумав, а вдруг Осману надо помочь рассчитаться, но тот вместо денег протянул буфетчику руку в наколках и, процедив небрежно "рахмат", не спеша двинул из подсобки.
Зная Шакира-абзы, о жадности которого ходили легенды, Закир потерял дар речи, но во дворе все же спросил у Турка:
- А деньги?
- Какие деньги? - не менее удивленно переспросил Осман. - Ты хочешь сказать, я не взял у него сдачи?
Закир растерялся пуще прежнего, подумал, что ловкие пальцы Османа, некогда начинавшего карманным воришкой в трамваях, а позже ставшего одним из известных картежных шулеров, уже успели вложить незаметно в карман буфетчика белохвостую - так прежде называли на жаргоне сторублевку.
Наконец до Османа дошло! Подобной непонятливости в Закире он никак не предполагал, и аж заколотился в смехе, бутылки в руках звенели так, что казалось, вот-вот разобьются.
- Ну, насмешил ты меня, Рваный, век не забуду! - и, погасив смех, стал утирать кулаком слезившиеся глаза. Затем, поставив бутылки на поднос Закира, по-мужски неловко державшего его на вытянутых руках, добавил: - Запомни, не я ему, а он мне должен по гроб жизни.
- Он что, проигрался тебе в карты? - не унимался Ахметшин.
- Какой ты, оказывается, Рваный, дурак, а еще намерен задавить всех на Форштадте. Зачем тебе власть, если ты даже барыге Шакиру, заплывшему от жира, платишь за выпивку?
- А что ты можешь ему сделать, ты ведь не торговый инспектор? Не мент?
- Многое,- ответил уклончиво Осман. Потом, хищно оскалив порченные цингой зубы, пояснил: - Послать, например, тебя с монтировкой в подсобку - за две минуты перебить три ящика водки, ему их никто не спишет. Или садануть по витрине - стекла-то нынче дороги. Да мало ли что, соображай...
Вот когда дошло до Ахметшина, почему наглый буфетчик лебезил перед Османом,- видно, знал, чего от него можно ожидать. Дефицитное пиво к столу подал сам Шакир-абзы. А когда он, пятясь задом от стола, любезно приглашал заходить Османа в любое время, Турок вдруг, словно вспомнив разговор во дворе, взвизгнул нервно:
- А сдачу?
Буфетчик, наверняка предполагавший подобный исход, извиняясь за память, протянул вору две аккуратно сложенные сторублевки. И Закир понял, что на Форштадт вернулся настоящий хозяин.
В тот пьяный вечер неожиданно для себя он как бы протрезвел от романтики лихой жизни, осознал, куда она может завести.
Повезло ему и с призывом на флот.
Несколько лет спустя после этого вечера вся компания, гулявшая по случаю возвращения Османа-турка в "Тополях" у Шакира-абзы, попалась на дерзком вооруженном ограблении ювелирного магазина в Актюбинске. Клима и Федьку-Жердя в завязавшейся пальбе застрелили на крыше магазина, куда они успели прорваться, прикрываемые Османом, а остальные получили новые сроки.
Ахметшин не удивился, что возле артели золотодобытчиков крутились люди, подобные Осману, или, как их нынче величают,- рэкетиры.
На работу вербовали его с друзьями еще на флоте, за год до демобилизации. На золото, в тайгу, подписались они втроем - каким-то чутьем нашли друг друга. Один из них, Колька Шугаев, уже промышлял драгметаллом до службы. Третьим оказался Саркис Овивян из Карабаха, тому за годы службы так и не смогли подобрать парадную форму, все оказывалось и тесным, и коротким, хотя рядом служили отнюдь не лилипуты. "Вернусь домой, сошью форму на заказ в Одессе на память о флоте",- шутил он, и перед списанием на берег добился-таки у интендантов, чтобы выделили ему, как офицерам и генералам, материал для парадки на руки.
Удачливая артель оказалась немалой, пятьдесят два человека, и все безропотно платили дань пятерым бывшим уголовникам, работавшим рядом, бок о бок в родном коллективе. О том, что придется отчислять "дяде", и немало, стало ясно с первой получки,- за деньгами пришел к ним в балок сам пахан, старый лагерный волк. Вряд ли он ожидал, что через пять минут выскочит в бешенстве, изрыгая проклятия и угрозы.
- А это нэ хочешь? - спросил Саркис, продемонстрировав блатарю выразительно согнутую в локте руку. - Да разве ты нэ понимаешь, что я всю жизнь буду блэвать от презрения к сэбе, если стану делиться с тобой заработком?
Закиру вспомнился жирный, трясущийся от страха буфетчик; нет, такому он уподобиться не мог, да с ним на Форштадте не стал бы разговаривать ни один шкет, если бы узнал, что Рваный платил кому-то налоги.
Шугаев держался спокойнее, праведным гневом не пылал.
- Здесь всегда так, закон тайги... - сказал он бесстрастно, философски, но уговаривать друзей смириться не стал, а после долгой паузы добавил: - Будем держать оборону, блатата бунта не прощает,- и, отодвинув доску обшивки балка над железной кроватью, достал короткий обрез. - Купил на всякий случай у Жорки с вездехода, говорит, в карты на постоялом дворе выиграл.
Шугаев - сибиряк, немногословный, но надежный парень: четыре года в морском десанте подтвердили это. Они не сомневались во флотском братстве, наверное, оттого и держались смело.
Наверное, если рассказать про их жизнь на золотом прииске писателю или режиссеру, захватывающая получилась бы книга или кинофильм. Целый год ни на один день не прекращалась борьба не на жизнь, а на смерть. Сгодилось тут все, хладнокровие и выдержка Шугаева, знание привычек и нравов блатных и отчаянная храбрость Ахметшина, и чудовищная сила Овивяна, и, конечно, их вера друг в друга,- пытались уголовники и клин вбить между ними. Долго они крутились возле Шугаева, и от дани клялись освободить, если отойдет от иноверцев, и на сибирское происхождение напирали, но не удалось ослабить морской узел, крепким братством наградил их флот.
И из горящего балка ночью не раз выскакивали, и с обрезом охраняли сон друг друга, а однажды, прямо за обеденным столом, сцепились в страшной рукопашной. Чудом вырвали дружки злобного механика с драги из рук Овивяна,- не умер, живучий, как собака, оказался, но в счет больше не шел, отбандитился, осталось четверо против них троих. Артель открыто не приняла их сторону, но, обремененные большими семьями, сибирские мужики сочувствовали морячкам, они часто подавали сигнал тревоги или тайком предупреждали о готовящихся кознях блатных. Это у них друзья разжились вторым обрезом и старым двуствольным винчестером. Ребята, наверное, остались бы еще на год, тем более хорошая деньга шла, но близилась амнистия, и они знали, что уголовники ждут подкрепления, готовы были взять любых мерзавцев в долю, чувствовали, уходит из-за моряков артель из-под контроля.
Вот с каким опытом жизни вернулся через пять лет Закир домой в Оренбург. За эти годы много воды утекло, изменился и Форштадт, поредела шпана, одни отсиживали долгие сроки в тех краях, где он добывал золото для страны, другие напоролись на нож в пьяной потасовке и успокоились навек, третьи угомонились, надорвав здоровье в тюрьмах и драках, а главное - потеряв влияние. Но что-то порочное, петушиное сидело в генах молодых форштадтцев, и много романтических легенд о давних похождениях ребят с родного Форштадта гуляло среди подраставших и находило в их сердцах жгучий отклик. Воровство, дерзкий грабеж, шантаж не привлекали молодых,- изменилось время, а вот лихой кураж, отчаянное хулиганство по-прежнему почитались высоко. И за пять лет отсутствия в этой среде не потускнело имя Закира-рваного, широкого, открытого парня, новоявленного Робин Гуда с Форштадта.
Изнемогая от тяжелого труда на золотых приисках и в долгие бессонные ночи с винчестером в руках охраняя сон товарищей от уголовников, он меньше всего думал о своем авторитете в родном городе и в мыслях не видел себя, как Осман-турок, в окружении свиты и телохранителей. Нет, такая перспектива его не прельщала. И в Сибирь-то поехал потому, что думал о нормальной жизни, хотел скопить денег, чтобы купить или построить дом и зажить своей семьей.
Нет, он не хотел, чтобы Нора носила ему передачи в тюрьму, ждала от него писем. Он помнит, как лет десять назад,- он еще учился в школе,- повесилась красавица Альфия с соседней улицы. Кто-то в очереди за шифоном зло крикнул, что она жена вора, и не место ей среди честных людей. По юности ее околдовал романтический образ Шамиля - по прозвищу Аркан, предшественника Османа-турка на Форштадте. Он казался ей таким всемогущим, а этот всемогущий не дожил даже до тридцати, да и треть отдал тюрьмам да лагерям. Нет, так бездарно сжечь свою жизнь Закир не собирался. Он мечтал иметь свой дом, жену, детей; женой он представлял только Нору, которая часто снилась ему.
Закир был признателен судьбе за то, что вовремя, пока не засосала трясина блатной жизни, не наделал непоправимых дел, что увидел истинное лицо Османа в тот вечер в "Тополях", представив и свой возможный конец. А ведь Турок стоял на самой высшей ступени уголовного мира, вор в законе, коих в стране всегда было наперечет. Нет, Закир никогда не хотел жить за счет страха людей и пить, и угощать друзей считал допустимым только за свои кровные, в этом никто бы его не переубедил. Ворованное, хоть и у вора, не доставило бы ему радости, тут у него сомнений не было.
За два года Нора из школьницы превратилась в красивую, обаятельную девушку. В институт она не поступила,- как и Закир в юности, спешивший утвердиться среди шпаны,- торопилась реализовать себя, свои способности в моде. Непонятно, откуда в этом провинциальном захолустье сформировался у нее незаурядный вкус, чутье, интуиция. И руки оказались золотыми, да и усердием бог не обидел, что для модистки очень важно. Планов поскорее выскочить замуж не строила, хотя поклонники не давали ей прохода.
"Стоит мне только захотеть..." - беспечно говорила она, озорно щуря глаза, своим менее удачливым подружкам. И те знали, что это не пустые слова.
Нравились Норе больше парни образованные, студенты, молодые инженеры и, конечно, ребята из окружения Раушенбаха, джазмены,- эти стиляги постоянно отирались в "Люксе": что-то шили, подгоняли, укорачивали. О морячке, влюбившемся в нее на новогоднем балу, она забыла, хотя и получила от него несколько невнятных писем, пахнущих океаном, на которые и не подумала отвечать. Передавали дружки Закира ей и приветы от него, помнится, даже угрожали, говорили, поменьше крути хвостом, не пыли: вот вернется Рваный, он быстро твоим узкоштанным ухажерам даст окорот, но она по молодости ничего не принимала всерьез.
И вот Закир вернулся. То, что у парня серьезные намерения, Нора почувствовала сразу, ощутила и его влияние - куда-то вмиг подевались многочисленные ухажеры. Нет, вокруг нее не образовался вакуум, как на том новогоднем балу, когда Ахметшин заявился с Севера окончательно и подарил прекрасную чернобурку. Ее по-прежнему приглашали танцевать, но что-то изменилось в отношении к ней - погасли глаза у парней, что ли, а ей нравилось, когда на нее смотрели жадно, не скрывая восхищения, говорили комплименты.
Однажды в перерыве между танцами она пожаловалась Раушенбаху, руководителю оркестра, на свое нелепое положение незамужней вдовы, на что смешливый, ироничный Марик ответил не задумываясь:
- Нора, милая, что ты хочешь? На тебе же тавро: "Девушка Закира". Ты как любимая наложница шаха - за чрезмерное внимание к твоей особе вмиг сделают евнухом, с Закиром шутки плохи. Хотя к нам, музыкантам, он относится прекрасно, отчасти, наверное, из-за тебя. И потом, мы каждый вечер играем его любимое "Аргентинское танго", которое, как вижу, он танцует только с тобой. Честно скажу, вы неплохо смотритесь. Так что смирись, девочка, если не хочешь неприятностей... - и Марик поспешил к эстраде, где его уже ждали.
У Норы к Закиру было двойственное отношение: ей нравилось, когда он, особенно в ненастную погоду, подъезжал к салону на черном семиместном ЗИМе. Ныряя в теплое нутро лакированной машины, она ловила завистливые взгляды своих сотрудниц из ателье и даже просто проходящих мимо женщин. Нравилось ощущать на себе внимательный взгляд парня,- он всегда был готов прийти на выручку, поддержать, успокоить. Нравилась та независимость, с которой она могла держаться в молодежной среде, где во все времена самоутверждение давалось нелегко. Понимала, что многим обязана своему неожиданному положению - "девушка Закира". Она удивилась точному и хлесткому определению Раушенбаха - тавро Закира, потому что ощущала не только тавро на лбу, но и путы на ногах. Ее свободолюбивая душа противилась насилию, она пыталась вырваться из крепких сетей навязанного внимания, просто из чувства протеста, ведь ей исполнилось только девятнадцать!
Не нравилось ей, когда он лихо проносился мимо ее дома на трофейном мотоцикле БМВ, купленном на шальные северные деньги у отставного интенданта в чинах. Он позволял себе и в "Тополя" приезжать на вонючем драндулете (так называла она приобретение Закира) и даже предлагал ей прокатиться!
Ну, прекрасно сохранившийся БМВ еще куда ни шло, хотя она терпеть не могла ни мотоциклов, ни мотоциклистов... Бесило ее другое: умудрялся Закир и с гитарой приходить в парк. Тогда он почти не появлялся на танцплощадке, играл где-нибудь на боковой аллее для собравшихся дружков. В такие вечера она просто ненавидела его, гитару, а компанию возле него иначе как шпаной не называла, хотя там собирались разные люди. Играл Закир хорошо, и голос у парня был приятный. Так отчего же такое неприятие, доходящее до ненависти? Время было такое, когда гитару иначе как пошлым инструментом, атрибутом мещанства не называли. Играет на гитаре... Характеристика убивала наповал. Теперь-то это смешно слышать, но тогда...
С каким бы наслаждением Нора расколотила эту ненавистную гитару! Ей казалось, что он позорит ее перед всем светом, не меньше. Игра на гитаре, по ее тогдашним понятиям, причисляла Закира к парням из подворотни, отбрасывала к категории людей, с которыми даже общаться зазорно, не то чтобы любить такого. Если бы она могла предположить, что всего через пять-шесть лет этот инструмент ожидает такой невиданный взлет! Гитары просто сметут с эстрады всю медь оркестров. А тогда ей так хотелось, чтобы Ахметшин, как Раушенбах, солировал на саксофоне или играл, как Глеб Кастоян, на трубе, на худой конец, стучал на сверкающих перламутром ударных, как Талгат Ямбулатов. Говорила она ему об этом, предлагала переучиться, ведь Марик уверял, что у него отменный слух. Куда там, упрямый, как бык, он отвечал:
- Ты не понимаешь души гитары.
- Душа у гитары? У пошлого, мещанского инструмента? - зло смеялась она, понимая, что не в силах его переубедить.
А рваный шрам на щеке? В минуты плохого настроения она только его и видела.
А как он одевался? Позор, да и только, почти та же ситуация, что и с гитарой. Конечно, после ее уговоров, даже требований он изменил кое-что в своем гардеробе и теперь разительно отличался от закадычных форштадтских дружков, но до круга Раушенбаха, ее друзей, ему было далеко. Насчет тельняшки Закир и слушать не хотел, хотя, подходя к ней, застегивал теперь пуговицу рубашки повыше, а когда она уж особенно сердилась, демонстративно добирался до самой верхней и задушенным голосом спрашивал: "Довольна?"
В общем, воевали они между собой, как на золотых приисках, только без винчестера.
Нет, не таким видела Нора своего избранника в мечтах, не таким...
Но однажды все в тех же "Тополях" Раушенбах познакомил ее с двумя москвичами, прибывшими к ним на преддипломную практику. В те годы великая, усиливающаяся и посейчас с каждым днем миграция еще не началась, знаменитый оренбургский газ только предстояло найти, тогда даже съездить в отпуск куда-то считалось большим событием, и появление молодых людей из столицы не осталось без внимания. Теми москвичами оказались Пулат Махмудов со своим неразлучным другом Саней Кондратовым.
Саня, шустрый арбатский парень, в первый же вечер завязал знакомство с ребятами из оркестра, интерес их объединял один - музыка. Саня рассказал местным джазменам об оркестре Олега Лундстрема (о нем в ту пору ходили невероятные легенды и слухи) и Александра Цфасмана. О ленинградской школе джаза, где царствовал тогда Вайнштейн и уже пробовал силы джазовый аранжировщик Кальварский. В общем, Кондратов знал, о чем говорил,- в институте и у себя на Арбате он слыл знатоком и фанатиком джаза, имел неплохую фонотеку, которой пообещал поделиться с новыми друзьями. Получалось так, что с первого дня они неожиданно стали заметными парнями в "Тополях".
Скорее всего, приезд двух практикантов, будущих мостостроителей, никак не отразился бы на судьбе Норы, если бы Закир в те же дни не был занаряжен в подшефный колхоз на сенокос.
В парке Раушенбах познакомил их мимолетно, когда расходились по домам после танцев, они, пожалуй, и не разглядели друг друга как следует, но в очередное воскресенье Марик отмечал день рождения - двадцатипятилетие. "Крупный юбилей!" - как шутил кумир оренбургских поклонников джаза. По такому случаю, чтобы не отменять в парке танцы, пригласили в "Тополя" на вечер оркестр из пединститута. Многим хотелось попасть в компанию, где развлекалась "золотая молодежь" - были в этом кругу свои поэты, художники, певцы, актеры, не говоря уже о музыкантах, короче, молодая интеллигенция, но пропуском сюда все же служила любовь к джазу. За столом на дне рождения будущие инженеры очутились рядом с Норой и ее подружкой. В конце вечера гостеприимный хозяин заметил, что москвичам глянулись соседки, и, отозвав в сторону, рассказал о странном положении Норы и о Закире-рваном и советовал особенно не углублять отношений.
Может, поздновато предупредил учтивый Марик, а скорее все-таки судьба - успела пробежать за долгий вечер искра между молодыми. Да и как ей не пробежать, если девушки юны, очаровательны, по-провинциальному милы, восторженны. Профессия инженера тогда еще не склонялась сатириками и тещами и не вызывала ироническую улыбку у прекрасного пола, скорее наоборот. Фантастика? Почему же! Тогда в Оренбурге можно было рассчитывать на успех, если носил имя Миша, а чуть позже - Жора, ну, не успех, так фору перед другими парнями - уж точно. Такое вот удивительное время: гитара - пошлый мещанский инструмент, Машенька или Даша - провинциально, скучно, а Миша или Жора - просто мечта, инженер - не смешно, скорее благородно. Уже оркестры играли Дюка Эллингтона и Глена Миллера, уже читали Бунина и Есенина, Хемингуэя и Ремарка, а в закутке летнего буфета, в двух шагах от эстрады, на которой зажигал сердца молодых Раушенбах, пил пиво хозяин Форштадта Осман-турок.
Ребята приняли к сведению сказанное Мариком. Кондратов знал, как жестоки провинциальные блатные, имелись примеры из мира замоскворецкой шпаны, и особенно с Ордынки,- был там среди них и свой Рваный, только звали его Шамиль. Но провожать подружек все же пошли, неудобно было отступиться сразу, ведь веселились, танцевали всю ночь вместе, поняли бы девушки, отчего они вдруг вильнули в сторону, а кому хочется выглядеть трусами.
В тот вечер особенно в ударе был Саня, приударивший за подружкой Норы, Сталиной,- насчет нее Марик запретов не высказывал. Пулат подозревал, что его друг, склонный к лидерству повсюду, и тут, в компании, хотел очаровать всех, и не только Сталину, больше всего он хотел подавить своей эрудицией, знанием, столичным лоском, что ли, мужское окружение Раушенбаха. К концу вечера он видел, что Саня достиг своего, ему с восторгом внимал не только прекрасный пол, а уж Сталина не отрывала от него восхищенных глаз, ловила каждое его слово.
Через день они вновь встретились с девушками в "Тополях", впрочем, подружки подошли сами, когда они в перерыве беседовали с оркестрантами. Видя, что Нора увлекает Пулата на объявленный дамский танец, Марик погрозил ей пальцем с эстрады, на что девушка шутя ответила:
- Мне что, теперь из-за твоего дружка пообщаться с интересными людьми нельзя?
Чувствовалось, что между Саней и Сталиной намечается бурный роман, она ни на минуту не выпускала его руки, и такое внимание красивой девушки льстило Кондратову.
С Норой было сложнее. Не только дух Закира-рваного, но и его имя витало между ними, все шутя, осторожненько, без особого нажима, но будто с лезвием бритвы, прохаживались по адресу Норы и Пулата.
- Не бойся, не дам в обиду,- подыгрывала Нора, слегка прижимаясь к Пулату.
- С именем такой красавицы на устах и умереть не жалко,- парировал Пулат и видел, как краснеют щеки девушки.
В тот вечер чуть не произошла стычка с друзьями Закира. В какой-то момент, когда девушки, заметив в толпе своих подруг, отлучились на несколько минут в другой конец громадной танцплощадки, группа парней оттеснила студентов к ограде. Неизвестно чем бы все кончилось, если бы в разгар выяснения отношений не объявился Раушенбах.
Марик отвел кого надо в сторону и объяснил, что это его друзья, познакомились они с девушками у него на дне рождения, и, мол, о Закире они в курсе, предупреждены, здесь просто чисто приятельские, интеллигентные связи со столичными ребятами. Дружки знали, что через Нору Закир общается с джазменами, особенно с Раушенбахом, поэтому оставили практикантов в покое, но, уходя, все же пригрозили:
- Смотри, Марик, если что, перед Закиром сам ответ держать будешь, а за Нору он и брата родного не пощадит.
В тот вечер, возвращаясь к себе на Аренду, где они снимали комнату, Пулат сказал неожиданно:
- Знаешь, Саня, я очень понимаю Закира-рваного, чей дух постоянно витает возле нас. Я бы тоже сделал все, что в моих силах, чтобы Нора не досталась другому.
- Ты что, дружище, влюбился? - спросил удивленно Кондратов.
- Может быть, но с той минуты, как нас предупредили, я держу себя в узде. Не то чтобы испугался - у нас в народе есть поверье: чужое не приносит счастья. В наших краях, бывает, кому-то невесту определяют чуть ли не с детства, и грех встревать между ними. Никто не поймет. И тут похожая ситуация. Нора же сама говорила, что он давно ее любит, еще с флота, и замуж предлагает.
- Ну что за отсталые взгляды, прямо особый вид толстовства - отступиться от любимой, если она предназначена другому. По мне, за любовь драться, бороться надо, что, впрочем, и делает неведомый нам Закир.
- Наверное, логика в твоих словах есть, но ведь что-то мы впитываем с молоком матери, получаем по генетическому коду,- продолжал гнуть свое Пулат.
- А если бы Нора оказалась свободной, как Сталина? - нетерпеливо спросил Саня.
- Тогда совсем другое дело. Я бы не только, как ты, закрутил роман, а обязательно женился бы. Божественной красоты девушка, у меня голова кружится, когда она смотрит на меня, ничего подобного я до сих пор не испытывал...
- Плохи твои дела, Пулат. Если уж равнодушный азиат, как окрестили тебя блондинки нашего института про тебя, так заговорил про прекрасный пол...
- Наверное,- серьезно ответил Пулат. - И я решил не искушать судьбу. Неделю посижу по вечерам над дипломом, а ты развлекайся со Сталиной, а там, глядишь, вернется Закир-рваный и все станет на свои места. Если будут интересоваться, куда я подевался, придумаешь что-нибудь...
Так они и порешили.
Наверное, история на том бы и закончилась, и сегодня Пулат не мучился бы, принимая на душу еще один грех, если б через три дня Кондратов не рассказал о неожиданном ночном разговоре Сталине. Никаких целей он не преследовал, просто занесло, как обычно, не туда, случалось с ним такое, хотя он взял со Сталины слово, что сказанное останется между ними. Куда там, разве можно удержать в себе тайну, да еще такую, что кто-то готов жениться на твоей лучшей подруге! Пожалуй, любая посчитала бы такой поступок преступлением и терзалась до конца своих дней. Но подобных тонкостей девичьего ума Кондратов не предполагал. Женщина может устоять перед многими самыми невероятными соблазнами, но перед предложением выйти замуж... Тут их словно подменяют - куда девается их осмотрительность, осторожность, взвешенность? И даже вскользь сделанное предложение или намек будят в них дремавшую доныне фантазию - какие они планы начинают строить, какие замки возводить, какие реки поворачивать вспять! Если бы человеку, опрометчиво сделавшему предложение, удалось как-нибудь заглянуть в прожекты, которым он невольно дал жизнь, он в ужасе бежал бы далеко и долго. И впредь вместо предложения протягивал бы брачный контракт, в котором четко и ясно излагались бы перспективы на ближайшие десять лет.
Что-то подобное произошло и с Норой, и ее сердце, до сих пор не принадлежавшее никому, без раздумий было отдано Пулату, и только ему. Не только у ее возлюбленного холодело в груди, когда она мягко, с придыханием говорила: "Пулат!.." У нее самой туманилось в голове, когда она произносила его имя, шептала в день сотни раз: "Пулат!.."
А какой она представляла их совместную жизнь! Прежде всего радовалась, что наконец-то покинет постылый Оренбург, Форштадт с его шпаной. Видела себя то в Москве, то в Ташкенте, то во Владивостоке,- Кондратов вскользь упоминал о возможных местах распределения. Но чаще представляла себя в Москве. Саня как-то обмолвился, что Пулата могут оставить на кафедре. Москва представлялась ей сплошным домом моделей, вот уж где она, наверное, могла развернуться со своими фантазиями, каким бы знатным дамам и известным актрисам шила! Москва была для нее не пустым звуком, не чем-то далеким и чужеродным - у них в доме иногда говорили о столице, потому что дед, занимавшийся чайным делом, имел некогда особняк на Ордынке, потерянный в революцию. Она воображала себя в театрах Москвы в вечерних платьях необычайной красоты, видела себя на залитой огнями и сияющей рекламами улице Горького, которую Пулат с Саней называли небрежно - Бродвеем. Представляла свой будущий дом, где она принимает гостей, друзей Пулата и его сослуживцев, и среди них Сталину с Саней. Что и говорить, были у подружек и такие планы. Да, это была совсем другая жизнь, иные перспективы и вершины - можно ли было об этом не мечтать?
Мысли Норы то и дело уносились к Пулату, она строила самые невероятные предположения, отчего он перестал ходить на танцы. Кондратов и тут напустил тумана - и подружки придумывали одну версию сентиментальнее другой, и во всех вариантах, очень похожих на киношные истории, хочешь не хочешь, счастью благородных влюбленных мешал злодей, косивший сено в подшефном колхозе. Ей казалось, что дружки Закира застращали Пулата насмерть, да еще тайком, даже Кондратов не ведал. А о том, что они могут запугать кого угодно и не только студента из Москвы, Нора, живя на Форштадте, прекрасно знала. От подобной версии она переходила к фантазиям, как безумно влюбленный Пулат, страстно мечтавший, чтобы она стала его женой, не может одолеть страх перед шпаной. Однажды на работе она представила, будто он, избитый хулиганами, лежит у себя на Аренде и, конечно, в таком виде не смеет показаться ей на глаза. От этой мрачной картины она едва не расплакалась, проклиная себя, что вовремя не могла предвидеть такого исхода событий.
В тот день она ушла с работы пораньше и побежала на базар: как бы ни унижал ее визит, она решила обязательно проведать Пулата. Ведь она считала во всем виноватой себя и больше не хотела полагаться на случай, решила, что пришла пора действовать, защищать свою любовь. Дома сварила курицу, напекла с помощью бабушки беляшей, наложила в банки домашних солений и варений, даже после долгих раздумий достала из буфета бутылку вина и вечером вместо танцев отправилась на Аренду. Она настолько уверилась в своих предположениях, испытывала такое небывалое волнение, такую искреннюю и глубокую печаль, смешанную с жалостью и нежностью к своему загнанному в угол возлюбленному, что, когда увидела Пулата живым и здоровым, невольно заплакала и долго-долго не могла успокоиться.
Пулат принялся успокаивать внезапную и желанную гостью, он гладил ее волнистые шелковые волосы, упавшие на тонкие плечи, пытался вытереть слезы. Обнимая содрогающееся от рыданий тело, пьянел от ее близости и чуть не плакал сам, растроганный ее заботой, от жалости к ней и к себе. Успокоившись, улыбаясь сквозь слезы, Нора рассказала, что пережила за сегодняшний день и каким она боялась его застать.
Пулат, не избалованный девичьим вниманием и оказавшийся в такой ситуации впервые, и сам волновался не меньше Норы. Продолжая обнимать, шептал какие-то горячие слова, давно вызревшие в его душе, наверное, это и было признанием, которое так жаждала услышать Нора.
Поздно вечером вернувшийся с танцев Кондратов застал молодых людей мирно беседующими на веранде за хозяйским самоваром и по глазам сразу понял, что между ними произошло что-то важное. Так оно и было, они успели обменяться признаниями в любви, клятвами в верности и теперь не сомневались, что в жизни их ждет только счастье. Они и о Закире не думали, по крайней мере, в тот вечер, Нора сказала, что все берет на себя.
Закир должен был объявиться в городе со дня на день, поступили к Норе свежие сведения. Расставаясь, она попросила Пулата не приходить в "Тополя", пока не уладит отношения с Закиром, ей не хотелось риска, от одних предчувствий извелась, изревелась. Нет, теперь, когда все, казалось, решено, дразнить Рваного не следовало, в гневе тот становился непредсказуем, видела она однажды, как он бушевал в парке.
Коня на скаку остановит, в горящую избу войдет - сказано о женщине, и нет для нее преград, нет страха ни перед чем, ни перед кем, если в сердце ее зажегся огонь любви. Не могла Нора и часа ждать Закира, не хотела томить свою душу, созревшую для любви, попросила друзей его, чтобы немедленно вернулся он в город, и на другой вечер Ахметшин объявился в "Тополях". Обрадованная, кинулась она ему навстречу и тут же увела с площадки. Три часа говорили они в парке и до утра у ее дома на Форштадте. Все было: слезы, мольбы, унижения, уговоры, угрозы, шепот и крик и даже поцелуи.
"Если не судьба нам быть вместе, стань братом моим",- просила она, упав на колени, и, как брата, обещала любить его всю жизнь. Перед таким напором, страстной мольбой, любовью, готовой на любые жертвы, так знакомой самому Закиру, вряд ли бы кто устоял - и под утро сломленный Ахметшин поклялся девушке быть братом и, как брат, обещал беречь ее.
Через день глубокой ночью на Аренде в окно веранды, где жили практиканты, громко постучали. Поздними гостями оказались Ахметшин и Раушенбах, чувствовалось, что они уже где-то долго и основательно беседовали. По виноватому лицу Марика видно было, что пришел он сюда отнюдь не добровольно. Гости, видимо, разгорячились не только от крутого разговора, и сейчас каждый из них держал в руках по две бутылки водки.
- Пришел познакомиться с человеком, влюбленным в мою сестру,- сказал Закир, войдя, и поставил на стол бутылки.
Марик за его спиной подавал какие-то знаки, смысл жестов и ужимок означал одно - не бойтесь.
Закир, словно чувствуя, что творится у него за спиной, вдруг сказал устало:
- Да, да, не бойтесь. Любовь, оказывается, кулаками не удержишь. Давайте стаканы и поговорим о любви. Марик уверял, что вы очень образованные и интеллигентные парни...
Какая неожиданная выпала ночь, не всякому дано и за долгую жизнь пережить такое! Мятущаяся душа Закира жаждала исповеди, вроде искала место и время - и отыскала его вдруг на веранде старого купеческого дома на Аренде.
Исповедь - шла ли речь о горящем в ночи балке на Севере, или об Османе-турке, предлагавшем, чтобы его преемником на Форштадте стал Закир, или о чернобурке, что подарил таежный охотник, зная, что невесту спасителя зовут Нора, или о тесном кубрике в океане, где над головой отчаянного матроса по кличке "Скорцени" висела фотография их общей знакомой, или о гитаре, которая вызывала раздражение той же девушки,- все было гимном большой безответной любви.
Никакой не дипломат, Рваный ни разу напрямую не обратился к Пулату, но все адресовалось ему, человек отрывал от сердца самое дорогое - любимую, вынужденный из-за клятвы называть ее сестрой.
Ночь пролетела мгновением, и бутылки оказались пусты, и никого водка не брала - сила слова, сила чувства оказались сильнее вина. Только сентиментальный Марик в какие-то минуты, не таясь, вытирал повлажневшие глаза и, нервно вскакивая, поднимал стакан и провозглашал тост, многократно повторяемый в тот вечер:
- За любовь!

- ...За любовь... - устало повторяет Пулат Муминович, вглядываясь в темноту сада, словно пытаясь увидеть там прошлое.
Раушенбах со стаканом в руке так ясно стоит перед глазами, словно это случилось вчера, а ведь прошло уже тридцать лет...
"Неужели генетически во мне заложено предательство?" - ужасается вдруг Махмудов, подумав об отце, ведь его расстреляли за предательство, за измену, как рассказывала Инкилоб Рахимовна.
Он перебирает в памяти все, что знает об отце и быстро успокаивается: о генетике не может быть и речи, отца-то как раз расстреляли за веру, за убеждения, но другим идеям и идеалам, новой власти он не присягал на верность, чтобы считать свой поступок предательством, а Саиду Алимхану наверняка давал клятву на Коране.
Нет, конечно, Пулат не мог так легко найти оправдание своим поступкам, тем более сегодня.
"Предатель... - повторяет он горестно второй раз за вечер. - Живешь себе спокойно, спишь, вершишь судьбами людей, точнее, масс, потому что, выходит, людей и не видел... не видел..."
И вдруг откуда-то выплывает в сознании редко встречающееся ныне в обиходе слово - благородство, словно выдернул лист из Красной книги на букву Б. Утекло, словно вода в решете, ушло в песок благородство из нашей жизни, и не спешат его отыскать, восстановить в правах, так удобнее всем, и гонимым, и гонителям, ибо, имея благородство в душе, нельзя быть ни тем, ни другим.
Не случайно, наверное, утерянное слово сверлит его мозг, иные слова обладают магией обретать зримые очертания, проявляться как на фотографии, воплощаться в конкретный образ. Всю свою сознательную жизнь Пулат Муминович, кажется, провел среди достойных и уважаемых людей, при званиях, должностях и орденах, но сегодня ко многим их титулам и наградам он вряд ли бы добавил редко употребляемый эпитет - благородный, язык не поворачивался и душа смущалась. Если бы ему выпало право отметить кого-то высоким званием истинного благородства, то ими, без сомнения, оказались бы Инкилоб Рахимовна и ее товарищи в специнтернате, даже по-своему Закир-рваный, парень, выросший на ложной блатной романтике Форштадта. Для них понятия "клятва", "долг", "честь", "слово", "достоинство" означали только то, что означают, они принимали их без скидок и оговорок.
- Бла-го-род-ный, - произнес по слогам Пулат и отметил, что даже на слух слово звучит красиво, гордо - благородный! Это значит - благой род. И вдруг понял, что, предложи сегодня кто-нибудь обменять все его звания и награды на эту приставку к своему имени, не дающую ни льгот, ни особых прав и положения, он не стал бы раздумывать.
"Ну, положим, обменял бы звания, должность не пожалел, стал бы я от этого благороднее?" - возник новый вопрос, и рассуждать дальше не было смысла, вспомнилось ему библейское - единожды солгавший...
О каком благородстве может идти речь, если он предал свою первую любовь, Нору,- от этого не уйти, не отмахнуться... А какие письма писал ей из Москвы!
А как назвать его поступок по отношению к Закиру, ведь, если честно, он сломал и ему жизнь и, пусть косвенно, повинен в его гибели.
Да и за судьбу Норы он в ответе, если уж по-благородному.
Он уже работал инструктором в райкоме, еще не был женат,- Зухра заканчивала в Москве институт,- когда неожиданно получил приглашение на свадьбу Кондратова. Женился его лучший друг, с которым они прожили рядом восемь лет, делили пополам и радости и горести; Кондратов сыграл в его судьбе немалую роль, благодаря ему он стал инженером. Саня женился на Сталине,- шутя начатый роман перерос в серьезный брак.
Пулат, конечно, сразу догадался, что встретит на свадьбе и Нору,- старый друг, казалось, давал ему еще один шанс поступить благородно, хотя Саня знал Зухру...
Нет, не воспользовался последним шансом и на свадьбу не поехал, отделался телеграммой, ссылаясь на занятость, нездоровье,- а попросту смалодушничал, струсил. По высоким требованиям суда совести выходит - предал и друга молодости. Да, именно так, потому что два года спустя он получил еще одну весточку от Кондратова, последнюю.
Впрочем, письмо адресовалось самому Сане, и написала его Сталина из Оренбурга, где она зимовала с маленьким сынишкой, а Кондратов строил на Ангаре свой третий мост, сделавший его знаменитым.
Хотя Пулат в письме не упоминался, больше всего оно касалось его.
Рассказывала Сталина своему мужу, что Осман-турок на свободе принялся за старое, вновь сколотил на Форштадте банду из молодых ребят и старых дружков. Однажды Осман разработал план ограбления банка в районе, и ему понадобилась машина. Лучше всего для операции подходило такси, и он обратился к Закиру. Ахметшин отказался, тогда Турок с дружками предложил, мол, давай свяжем тебя, а машину отберем, а после налета бросим в городе; и новый вариант Закир отверг, хотя пообещали ему за это десять тысяч.
Налет отложить не могли, наводчик из района дал знать, что деньги в банк поступили, и банда спешила, не хотела упускать куш. Не сговорившись с Закиром, Осман, уходя, зло бросил, что придется добывать машину силой.
Закиру и без пояснения было ясно, что они обязательно совершат угон такси и, возможно, кто-то из его товарищей поплатится жизнью. Догнав Османа, Закир сказал:
- Если сегодня ночью погибнет таксист, считай, что и ты не жилец на этом свете...
- Успокойся, Рваный, зачем нам мокрое дело? - ответил нервно Турок. - Иди работай да ментам не настучи, слишком уж праведно жить хочешь... благородно...
- Живу как могу, а что сказал - попомни, я тоже слова на ветер не бросаю, - и, повернувшись, пошел к машине.
Не успел он сделать и двух шагов, как Осман по-кошачьи мягко прыгнул вслед и ударил ножом в спину, под лопатку, в самое сердце.
Через час случайно на Форштадте машина Закира с бандитами попалась на глаза Норе, возвращавшейся из кино, и она, почуяв неладное, побежала к участковому. По тревоге подняли всю милицию в области, знали, что может натворить Осман-турок, и на рассвете на въезде в город взяли их с добычей.
Хоронил Закира весь Оренбург, оба городских таксопарка в полном составе с начищенными, надраенными машинами и включенными сиренами вышли проводить в последний путь своего товарища.
Сталина писала, как убивалась Нора на могиле Закира, у них уже налаживались отношения, и, похоже, дело шло к свадьбе.
Тяжелое, грустное письмо, но в конце ждало его еще одно тягостное сообщение.
Писала Сталина, что после смерти Закира Нора не находила себе покоя, говорила, что этот проклятый город украл у нее двух любимых и вряд ли она когда-нибудь теперь будет счастливой... К сороковинам, с разрешения матери Закира, Нора заказала гранитную плиту на могилу с надписью: "Прости, любимый... Нора". И в сороковинах принимала участие словно жена, а на другой день... пропала, не оставила ни письма, ни записки, и вот уже который месяц ее ищут...
Письмо Сталины Кондратов никак не комментировал, не было в нем ни "здравствуй", ни "прощай", послание само говорило за себя.
"От предательства всю жизнь идут круги..." - Пулат сегодня мог засвидетельствовать этот факт. Наверное, отправляя ему письмо своей жены, Кондратов ставил крест на их дружбе, хоронил ее. Больше они никогда не виделись и в переписке не состояли, хотя Пулат мог легко отыскать в Москве своего армейского и студенческого друга,- Кондратов был знаменит, имя его встречалось в прессе. Но что бы он сказал другу - что жизнь его сплошная цепь маленьких предательств?
"Нет, как ни исхитряйся, благородство - это не про нас",- горько признается себе Махмудов, и от этого признания становится зябко на душе.
Женившись на Зухре, он пошел на душевный компромисс, уверяя себя и окружающих, что любит ее. Кого обманывал - ведь в сердце жила Нора, к ней шли полные нежности письма. А разве любовь ставят на весы, и важно ли, с высшим образованием любимая или просто талантливая модистка? А если быть еще откровеннее, не образование склонило чашу весов в пользу Зухры, в конце концов, Норе не было и двадцати - выучилась бы, если только это стало препятствием для любви... Перетянуло другое - тяжелая волосатая рука отца Зухры, крупного партийного работника. О нем, о его щедротах постоянно говорило землячество, к которому Пулат тянулся в Москве.
Зухра, зная о его привязанности в Оренбурге, пускала грозное оружие в ход тонко и осторожно, боялась перегнуть палку, тогда еще откровенно не покупали женихов,- и в конце концов добилась своего.
Отец Зухры и поспособствовал тому, чтобы жениха дочери взяли в райком - и вакансии в промышленном отделе дожидаться не стал, знал, пока он жив и в кресле, должен сделать зятя секретарем райкома. И своего добился, да к тому же зять оказался человеком толковым, грамотным и выгодно выделялся молодостью.
- Теперь ты человек номенклатуры, сидишь в обойме на всю жизнь,- поучал высокопоставленный тесть молодого инструктора райкома. - А вся твоя блажь с мостами, строительством - ерунда! Ну, станешь управляющим трестом, это высшее, чего может достичь практикующий строитель, а не функционер от строительства, и что? Вызовет тебя такой же мальчишка, как ты сегодня, инструктор райкома, и, даже не предложив сесть, хотя ты вдвое старше его, всыплет по первое число, а всыпать всегда найдется за что. Карабкайся вверх по партийной линии, вот у кого власть была, есть и будет. Инженер, хозяйственник, ученый, писатель, артист - все это шатко, зыбко, без надежды - ценны только кадры номенклатуры.
Тесть умер рано, как и Зухра, от рака, видимо, у них в роду это наследственное. А за конформизм отца в будущем расплатятся его сыновья. Если бы власть имущий отец Зухры не ушел из жизни скоропостижно, Пулат наверняка уже занимал бы кресло в столице республики и присутствовал на том самом открытии музея, чем, вероятно, еще больше огорчил бы старую большевичку. Ведь не стал бы он избегать встречи со своей учительницей истории Данияровой...
Мысли скачут от одного события к другому, от лица к лицу, смешалось время, пространство, люди: Москва, Кунцево, институт, солдатские казармы, Красная площадь, Мавзолей, похороны Сталина, Закир-рваный за рулем черного ЗИМа, краснокирпичный двухэтажный дом бывшего чаеторговца на Форштадте, джаз в "Тополях", денди Раушенбах, веранда особняка на Аренде, Оренбург, где он проходил преддипломную практику, Нора, меломан Саня Кондратов и Сталина, землячество в Москве в конце пятидесятых, годы в Кокандском детдоме, Инкилоб Рахимовна и ее антипод Ахрор Иноятович Иноятов - отец Зухры, неожиданно вторгшийся в его судьбу, мост через Карасу, почему-то постоянно обрушивающийся во сне, гориллоподобный сосед - начальник милиции Халтаев, пытающийся контролировать даже ход его мыслей,- он и сегодня, среди ночи, время от времени ощущает его присутствие рядом; открытие филиала музея Ленина в Ташкенте, где печальный взгляд Данияровой по-иному высветил жизнь самого Пулата Муминовича; жемчужное ожерелье из Константинополя, секретарь обкома Тилляходжаев, невзлюбивший Миассар; видит он и Раимбаева, расстающегося с тайно нажитым миллионом, и почему-то в свите с фальшивым полковником - Халтаев в лейтенантских погонах; и в тесном бостоновом костюме Осман-турок, которого давно нет в живых,- все сплелось, скрутилось в разношерстный тугой клубок, и этот пестрый клубок - его жизнь...



далее: ЧАСТЬ II >>

Рауль Мир-Хайдаров. Двойник китайского императора
   ЧАСТЬ II
   ЧАСТЬ III


На главную
Комментарии
Войти
Регистрация